| Статья написана 17 февраля 18:58 |
My Maiden Brief by W. S. Gilbert (1863) Перевод с английского Михаила Вострикова Как-то на исходе одного майского утра, когда я, Гораций Пендиттон, барристер Иннер-Темпла*, наслаждался скромным завтраком в апартаментах своей адвокатской конторы, которую снимаю с коллегой Феликсом Портером в Памп-корт, Темпл, в дверь нашей общей приемной единожды стукнули. Общей у нас была не только приемная. На двоих мы делили «бутафорского» клерка (этим эпитетом его любезно снабдил Полтер, любитель сочинять фарсы), который не делал ничего, и «удобную» прачку, которая делала все. В сферу общих интересов также попадали чашки, бритвы, рашперы, подсвечники и другие предметы быта, которыми были не богаты, зато недостающее всегда отыскивалось у соседа. Словом, мы уживались преотлично и считали друг друга неотъемлемым продолжением себя. Избрав по жизни «высшую стезю» юриспруденции, мы терпеливо ждали, пока юриспруденция отплатит нам ответной любезностью. Впрочем, сегодняшний стук отозвался в нас тревогой — и неспроста. — Уокер! — окликнул я бутафорского клерка. — Сэр! — Если это ко мне, я вышел! — Разумеется, сэр! — Уокер! — позвал Полтер. — Сэр! — А если ко мне, меня нет! Полтер всегда был счастлив разыграть диалог в духе Мэддисона Мортона*. Мистер Уокер открыл дверь. — Если вы к мистеру Пендиттону, он завтракает с председателем аппеляционного суда. А если нет, мистер Полтер завтракает с главным прокурором. — Что вы говорите! — воскликнул гость. — Тогда передайте вот это мистеру Пендиттону, как только его соизволят отпустить. Он вручил Уокеру пачку бумаг по делу, аккуратно перевязанную красной тесьмой, и удалился. «Центральный уголовный суд, майская сессия, 1860. Королева и Энн Блэк против Элизабет Бриггс. Документы для защиты. Мистеру Пендиттону. Вознаграждение: одна гинея. Подготовлено Поддлом и Шэддери, Бромптон-сквер». Наконец-то, первое дело! Да, в Олд-Бейли, но дело-то настоящее! Как же, спрашивается, с ним быть? Полтер посмотрел на меня, я посмотрел на него, мы оба посмотрели на документы. Из них следовало, что судить собирались некую вдовую Элизабет Бриггс за мелкие кражи в омнибусе — набожную пожилую даму, как мне показалось из поручения. Второго апреля сего года она села в ислингтонский омнибус, чтобы добраться на молитвенное собрание и чаепитие в Белл-Корт. Пассажирка слева, не обнаружив кошелька, обозвала миссис Бриггс воровкой. Бедную, потерявшую дар речи старушку вытолкали вон и обыскали, а следом передали полисмену, ведь в левом кармане у нее и вправду сыскался кошелек. Полиции она уже «была знакома», и магистрат, который ей занимался, в праведном гневе отдал ее под суд. — Дружище, тебе крупно повезло, — радовался Полтер. — К чему мне браться за это дело? — ответил я. — Оно безнадежно. — Безнадежно? Вот еще. Нет-нет, непременно берись и выиграешь! Почтенная старая леди, на добром счету в известной религиозной общине. Преподобный за нее наверно поручится. Да какая из нее воровка! — Но как быть с кошельком? — А что с кошельком? Старушка — левша, и карман слева. Пострадавшая — правша, карман справа. Первая села справа от второй, и вторая засунула кошелек в карман соседки. Юбки в складку, кринолины примялись — что объяснять, сам знаешь. Вот и защита готова! — Да ведь за ней не одна кража, раз она знакома полиции. — А кто полиции не знаком? «Знай все про всех» — вот их кредо. Полиция что угодно заявит. Невозмутимость Полтера вселяла надежду, что дело и вправду мне по силам. Он не просто убедил меня, что защитных доводов предостаточно, — я искренне стал считать миссис Бриггс невинной жертвой случая, которую без труда смогу вызволить из позорного и незаслуженного заключения, разбив в пух и прах косвенные доказательства. О конторе Поддла и Шэддери я слышал впервые и не предполагал, почему они решили обратиться ко мне. Мы с Полтером (злосчастье миссис Бриггс, казалось, глубоко его тронуло — до такой степени он озаботился этим делом) обстоятельно принялись за работу и для начала решили отыскать Поддла и Шэддери в юридическом справочнике. Увы, в издании того года не нашлось ни слова о Поддле, равно как не отметился на его страницах и Шэддери. Это настораживало; вдобавок ко всему Полтер припомнил слова одного старого Королевского адвоката, якобы чем западнее от ворот Темпл-бар, тем сомнительнее юристы, и, будь он прав в суждениях, фирма с Бромптон-сквер, не указанная в справочнике мистера Дальбьяка, вызывала опасения не напрасно. Однако же Полтер, всегда чуявший плодотворную почву для сцен фарса — а мой судебный дебют, явно посчитал он, будет ими богат — предположил, что контора открыта уже после выхода свежего справочника, а что же до суждения о Темпл-бар и качестве юристов, вдруг Поддл и Шэддери окажутся исключением, подтверждающим правило? Словом, стоит отнестись к ним беспристрастно и взяться за это дело. Майские слушания по уголовным делам начинались восьмого числа; у меня было еще четыре дня, чтобы изучить материалы и продумать защиту. К тому же суд, верно, разобрал бы прежде убийство и два дерзких грабежа, посему защищать доброе имя бедной женщины мне предстояло не раньше двенадцатого мая. Словом, уйма времени подготовиться к делу — тут мы с Полтером сошлись — с самыми трагичными косвенными доказательствами в истории британского суда присяжных. Ручаюсь: к началу майских слушаний в «Уголовных делах Кокса» и «Стенограммах Баклера» не осталось ни одного разбирательства о карманных кражах, которое я бы не проштудировал. Вечером одиннадцатого я пригласил к себе на Памп-корт Боджера из Брасенос-колледжа, Нортона из Грейс-Инн, Кэдбери из уланского полка и еще троих-четверых приятелей, в основном, университетских, послушать мою речь для cause célèbre* Королевы и Энн Блэк против Элизабет Бриггс. Собираться стали с девяти и в десять уже все расселись. Гости раскурили трубки, откупорили крепкие напитки, Нортон из Грейс-Инн тотчас был гордо оделен титулом «Его честь, сэр Джозеф Нортон, судья Казначейского суда Ее Величества», Кэдбери, Боджер и другие изображали присяжных, Уилкинсон из Линкольнс-Инн — обвинителя, Полтер стал секретарем, а Уокер, мой клерк, играл пострадавшую. Репетиция удалась. Уилкинсон сбился посреди обличительной речи, его свидетель юлил и абсурдным образом завирался, а мое выступление отнесли к образчикам самого искусного красноречия, когда-либо предложенным вниманию суда. В конце миссис Бриггс, не лучшим образом представленная статуэткой греческого раба, была полностью оправдана и, как заключил Нортон — а тот и вправду сошел бы за судью, не напоминай он так церковного старосту под мухой, — покинула зал, ангельски чиста. Суд объявил перерыв на напитки, и заседание перетекло в беседу. Справившись о том, как подобает начать: «дозвольте доложить Вашей чести» или «дозвольте доложить, Ваша честь» (предпочли второе, как чуть более независимое), я, помнится, призвал выпить до дна в благоговейном молчании за здоровье Элизабет Бриггс и под конец вечера не на шутку взъярился на Кэдбери, посмевшего вынести на всеобщее осмеяние воображаемую (и крайне непристойную) фотографию моей несчастной доверительницы. Утро двенадцатого мая, судьбоносного для Пендиттона и Бриггс дня, началось обыкновенно. В десять мы с Полтером отбыли на заседание — сразу в париках и мантиях, коль скоро хранили эти респектабельные наряды в конторах (их надевают лишь в суд) и хотели пустить пыль в глаза прохожим и бездельникам возле Олд-Бейли: пускай нас считают Вестминстерскими юристами, которые просто-напросто снизошли до заурядного уголовного дела. Памятуя о том, как располагает опрятный профессиональный вид, я оделся со всем тщанием. Накануне утром я распрощался с пышными усами и послал Уокера за полдюжиной стоячих воротничков на замену моим несолидным отложным. Облачившись в пристойное вечернее платье и водрузив на нос очки в тонкой золотой оправе, я, по словам Полтера, стал «вылитым будущим бенчером*!» Он чуть ли не с отеческой заботой радел о моем лоске, а вот собою решительно пренебрег: косматейшая борода и усы под париком, дешевый и драный неряшливый сюртук под мантией — таким он отправился в суд. В зале я скромно сел в последнем ряду адвокатских мест, а Полтер — в первом, чтобы во время прений под конец шепнуть главному адвокату по делу Бриггс имя и адрес юного дарования, произведшего фурор в зале. Здесь и там в здании суда мне попались Кэдбери, Уилкинсон и остальные в— черашние мои судья, присяжные, обвинитель. Это Полтер велел им разбрестись (ему уже случалось набивать зал «подмогой»), чтобы после выступления защитника разразиться рукоплесканиями, которые приставы всегда тотчас пресекают. Так нельзя, досадовал я, это неправильно, — а масла в огонь подлили три мои старые незамужние тетушки в ряду для друзей суда и адвокатов, которым я имел глупость рассказать о процессе двенадцатого мая, и теперь они вполголоса горячо хвалились всем вокруг, что у меня дебют, защищаю Элизабет Бриггс. Впрочем, нашлась и отдушина: судья, присяжные и обвинитель комментировали подробности дел, предшествующих моему, в столь беспардонной манере, что старушки хватались за сердце и раз-другой вовсе были вынуждены бежать из зала. И вот, наконец-то объявили мое дело. Я в полузабытьи от волнения попытался припомнить вступительные слова, но затея эта была безнадежна, к тому же появилась моя подзащитная. Элизабет Бриггс оказалась бледной и полноватой вдовой в слегка полинялом трауре. Волосы ниспадали с висков двумя тугими локонами-валиками. Бедняжка наверно сознавала свое положение и, хотя слез не лила, покрасневшие глаза явно указывали, что она совсем недавно плакала. Вцепившись в скамью, она качалась взад-вперед, стеная под нос. Душераздирающее зрелище! Полтер тогда устремил на меня взгляд, в котором четко читалось: «Если и сидели на скамье подсудимых безвинные, это Элизабет Бриггс!» Секретарь изложил присяжным суть обвинения: — Господа присяжные заседатели, подсудимая Элизабет Бриггс обвиняется в том, что второго апреля сего года украла у потерпевшей Энн Блэк кошелек с десятью шиллингами, четырьмя пенсами, принадлежащими вышеупомянутой Энн Блэк. Также она обвиняется в сознательном укрывательстве краденого. Все обвинения подсудимая отвергает. Виновна ли она, судить вам. — Он повернулся в нашу сторону. — Кто выступит по этому делу? Сторона короны молчала. Со стороны защиты встал и назвался я. Тут один адвокат из зала сообщил, что обвинение доверено мистеру Портеру, но тот сейчас выступает на слушании в Мидлсексе и освободится явно не скоро. Он, мистер Портер, не ожидал, что дело Бриггс разбирают сегодня. Судья пошептался с секретарем, и последний громко спросил: — Есть здесь младший юрисконсульт? К моему ужасу, с места вскочил Полтер. — Пожалуй, я вправе назвать себя младшим юрисконсультом. Моя фамилия Полтер, и я в профессии лишь с прошлого семестра! По залу пробежал смешок. В ответ Полтер (чем-чем, а робостью он не страдал) лишь добродушно улыбнулся. Судья и секретарь опять пошептались. Последний протянул Полтеру бумаги. — Мистер Полтер, Его честь просит вас выступить обвинителем. — Разумеется. Полтер бегло просмотрел бумаги и обратился лицом к присяжным. Прежде всего, начал он, не стоит забывать: дело досталось ему минуту назад — однако с первого же взгляда на материалы очевидно, что подсудимая Бриггс запятнала себя одной из самых циничных краж в истории рода человеческого. Полтер готов исполнить свой долг, хотя едва ли заставит ответить ее по справедливости, ведь получил это дело так внезапно. Дальше он виртуозно изложил суть, как бы вычитывая все факты, о которых вообще-то был прекрасно осведомлен, на ходу из бумаг в руке. Отметив, что в омнибусах воруют все чаще, он продолжал так: — Господа, мне не составит труда догадаться, чем мой ученый коллега надеется оправдать эту гнусную преступницу. Если вам прежде выпадало несчастье судить уголовные дела, то и вы знаете это не хуже. Краденый кошелек, наверно скажет он, найден у несчастной в левом кармане, стало быть, она левша, и потому свой кладет тоже в левый. Дальше, если я не ошибаюсь, он спросит у потерпевшей «вы правша?» и заверит вас, что та просто перепутала карманы, поскольку сидела слева от подсудимой. Каждый раз одно и то же, господа! Что ни кража в омнибусе, то подсудимая-левша, потерпевшая-правша, перепутанные карманы. Пусть Его честь подтвердит мои слова, и вы узнаете, стоит ли верить такой защите, если мой коллега ее изберет. Напоследок Полтер призвал присяжных тщательно все взвесить и заявил, что рассчитывает услышать незамедлительное «виновна!» — Пригласите Энн Блэк, — шепнул он приставу, садясь на место. Ждавшая за дверью Энн Блэк прошаркала к свидетельской трибуне и, как положено, была приведена к присяге. Дальше Полтер стал вытягивать из нее показания, без малейших угрызений совести подсовывая ей наводящие вопросы. Нужно заявить протест, думал я, но события приняли такой оборот, что меня сковало от ужаса. Кончив допрос, Полтер предоставил слово мне и торжествующе сел. — Миссис Блэк, вы правша? (Смех). — Правша, сэр! — Ясно. Вопросов больше нет. Миссис Блэк сменил на свидетельской трибуне омнибусный кондуктор. Ничего существенного он не сообщил, и его я не допрашивал. Следующим шел полисмен, который вел дело; он показал, при каких обстоятельствах у Бриггс нашли кошелек. Его я тоже не допросил, хотя стоило — но вопросов наготове у меня не оказалось. Позже, на свое горе, я додумался до одного и просил судью вернуть последнего свидетеля. — Любезный, вы утверждаете, что нашли у нее в кармане кошелек? — Да, сэр. — А еще что-нибудь нашли? — Да, сэр. — Что же? — Еще два кошелька, часы со сломанным кольцом, три носовых платка, два серебряных пенала и псалтырь. (Взрыв хохота). — Можете быть свободны. — Что и требовалось доказать, Ваша честь, — вставил Полтер. Настал мой черед выступать — но что говорить? Помню, я отметил, что нисколько не задет вступительной речью ученого коллеги и защиту избрал ровно такую, как он и предсказал. Толку от меня, пожалуй, оказалось мало. Присяжные знали, что Полтер выступает впервые, а вот меня явно сочли бывалым адвокатом — и на редкость неумелым. Ему прощали все, хотя он не нуждался, а мне — ничего, хотя я жаждал любого снисхождения. Изначальную тактику я вскоре отверг в надежде склонить присяжных пылкими заверениями, что убежден лично: подсудимая — жертва обстоятельств. Полтер этого не предвидел, посему я распалился и обнаружил изрядное красноречие. Напоследок я вроде бы даже ручался за нее деловой репутацией и выражал уверенность, что присяжные очистят облик несчастой старушки в глазах добрых приятелей, ждущих за дверью, чтобы свидетельствовать о ее высоких душевных качествах. — Позовите свидетелей, которые замолвят за нее слово, — попросил я. Чиновник крикнул: — Свидетели со стороны Бриггс! Клич раза три-четыре повторили за дверями. Безрезультатно. — Поручиться за Бриггс некому, Ваша честь! Будто я не знал! Однако для солидности стоило выразить надежду. — Что ты будешь делать, — посетовал я. — Как не везет! По-видимому, они перепутали день. — Я бы не удивился, — холодно съязвил Полтер. Вообще, даже хорошо, что у меня не нашлось свидетелей: боюсь, едва ли они выдержали бы допрос Полтера. Вдобавок тогда и ему бы дозволили представить своих — а уж этим правом он не преминул бы воспользоваться. Далее судья Баундерби подвел итоги разбирательства — в унизительной для Бриггс манере, как показалось тогда, но в сущности беспристрастно, как я уяснил себе позднее. Он тщательно перечислил доказательства и потребовал от присяжных решения: если обвинитель их убедил, пусть признают Бриггс виновной, а нет — что ж, тогда оправдают. Им отвели время на раздумья, что оказалось совершенно напрасным, поскольку они тотчас грянули «виновна!» Ничего, что отсрочило бы удар молотка, подсудимая сообщить не имела, и досточтимый судья перешел к вынесению приговора — но прежде справился, что еще о ней стоит знать. Выступивший вперед полисмен сообщил, что она дважды была осуждена за тяжкие преступления здесь, в Олд-Бейли, и один раз — в Мидлсексе. Тогда судья Баундерби объявил подсудимой, что суд над ней свершен должным образом, что факт ее вины налицо, что она отъявленная воровка и крайне опасна для общества, а затем постановил приговорить ее к тюремному заключению и каторжным работам на срок восемнадцати календарных месяцев. И едва досточтимый судья кончил, незадачливая вдова стянула с ноги тяжелый башмак и в награду за мое красноречие запустила им мне в голову, сдобрив выходку залпом крепкой брани в адрес моих профессиональных навыков и линии защиты. Каких выражений я ни наслушался! Башмак миновал меня и угодил в лоб хроникеру — и что уж удивляться нелестной критике, которой наутро подвергли мою речь в паре-тройке главных ежедневных вестников. Я тотчас бросился вон и домчался в кэбе до своей конторы, где, нахлобучив парик на бюст лорда Брума и сбив мантией олицетворение миссис Бриггс, собрал вещи и тем же вечером отбыл к западным берегам Корнуолла. Полтер же остался в городе и за эту и последующие сессии изрядно прославился. Отныне он преуспевает в Олд-Бейли, а вот я все так же не у дел. * Иннер-Темпл, Миддл-Темпл, Грейс-Инн, Линкольнс-Инн — адвокатские коллегии. К любой из них положено принадлежать барристеру. (Здесь и далее – прим. перев.) * Джон Мэддисон Мортон (1811-1891) — английский драматург, сочинявший фарсы. * Громкое дело (фр.) * Бенчер — председатель адвокатской коллегии.
|
| | |
| Статья написана 17 февраля 18:54 |
"Red Light" by David J. Schow До чего уморительны кричащие заголовки. «Дети от йети: пять жертв аборта!», «Голый гниющий труп Элвиса — фото», «Только у нас: найден внук Джека-Потрошителя!» Видели, знаете. Вот и сегодня, проходя мимо газетного киоска на Маркет-стрит, я не сдержал смешка — хриплого, натужного. «ТАША ВОУД ДО СИХ ПОР НЕ НАЙДЕНА Известная фотомодель похищена террористами?» Что журналистам-то знать? Я все знал, а они — ни черта. Они как вампиры. Сосут. В моральном плане. Кто же тогда я? Гаже и громче всех словоблудили в старых-добрых «Национальных сплетнях». Цветная обложка сулила теплую, дымящуюся кучу говна в виде трех сочных теорий об исчезновении Таши. Первая: закосила под Мэрилин Монро. Вторая: отмороженный ухажер закосил с ней под Дороти Страттен. Третья: упрятана в номер Фрэнсис Фармер в психушке посреди живописного захолустья. Или же сама щедро отстёгивает прессе за шумиху, набивая себе цену. Раздувает сплетни. Мерзкое вранье. На душе стало тяжко, горько от тоски по ней. Центр Сан-Франциско задрожал в теплой пелене слез, застлавшей глаза. Я списал все на выхлоп от рокочущих вдоль дороги автобусов, да куда там: понимал ведь, они, как раритетные нынче трамваи, — электрические. Помню, мне как-то чуть не снесло голову слетевшим с паутины проводов токоприемником. Вовсю искрясь, тот промахнул над самой макушкой и с жужжанием хлестнул о дерево в кадке на тротуаре. И это в Северной-то Калифорнии! Что толку было лить слезы? Я вытер глаза левой, здоровой рукой. Правая еще привыкала к тяжести гипса. Вдруг передо мной возник уличный обитатель, которыми печально известна Юнион-сквер. Я оглядел его с головы до ног, с туч мошкары над колтунами до черной, углеродной корки на босых ступнях. Он вылупился на меня глазами, как у психа с плакатом «конец близок», и жадно осклабился: «реви-реви, — как бы говорил, — а лучше пощелкай прохожих из маузера». Я ударил по газам. Бомж остался за газетной стойкой с гнусными броскими заголовками и пугающе идеальными снимками Таши. В тот же миг мы с ним забыли о существовании друг друга. Я знаю, что с Ташей. Четыре дня назад она нежданно-негаданно нагрянула ко мне уже виденным сном. Призрак тогда, призрак — сейчас. Народ не просто так читает желтую прессу. Народу не нужна правда — и на то есть причина. * * * На самом деле ее звали Клаудия Кац. В семьдесят пятом нас обоих еще никто знать не знал, зато у меня уже был миллион ее фото. Помню, только что поменял дешевый осветитель на новенький зонт с синхронизатором, от которого и без вспышки рябит в глазах, и отмечал обновку очередной фотосессией. В новый год я спустил затвор за пять секунд до полуночи и на всю пленку снял переход Таши из семьдесят четвертого в семьдесят пятый. Проект отхватил наградную табличку. Сегодня он только из-за Таши и ценен. — «Клаудия Кац» звучит коряво, — поясняла она потом, снимая майку и обнажая грудь, которой «Мэйденформ» в жизни не понадобится и на которую вскоре всякий читатель «Плейбоя» изойдет слюной. — Клаудии Кац только в кольчужном топике и кожаном ошейнике фоткаться для дешевой порностудии. В спортивном журнале Клаудию Кац в купальнике не напечатают. Я поправил диафрагму и поднастроил фокус. — Приоткрой рот. Да. Кончик языка высунь и зубками сожми. — Светофильтр присыплет ее манящие влажные губы бликами. Щелк, вжик. Щелк, вжик. — Голову назад. Не так сильно… Стоп. — Я взял крупно рельефы под кожей, запечатлевая ее плавный танец заготовленных движений. Мой большой вентилятор развевал ее янтарные локоны. — Руки сложи над головой. Повернись, повернись… Во, супер! — Щелк, вжик. Тысячная доля секунды словлена в силки. — Спортивный журнал, говорит. На дрочил-пивохлебов в бейсболках метишь? — Ты не понимаешь, как устроен мир. — Она говорила прямо в объектив, сквозь который я впился в нее взглядом. — Нужно уметь возбуждать. Пусть люди мечтают быть с тобой — или стать тобой. Чтобы тебя вожделели, предвкушали новые фотки и гадали какая ты под этим дурацким купальником, в постели. Мне-то уже повезло знать ответ на это. — Кто, бабы гадали? — поддел я. — Нет, дурак. Не бабы. — Голосок обиженный, а лицо все такое же томное, манящее. Профи, умела держать образ. Щелк, вжик. — Мужики. Влюби в себя мужскую половину всей страны, всего мира — и отказывай кому захочешь. Той, от кого мужики без ума, женщины завидуют. Вуаля. Опять напросилась на укол. — Лесбиянки, тибетские монахи и калахарские бушмены не в счет. — Примерно такого она и ждала. — Гм, не сказать, что будить вожделение и зависть — недостойная цель, но… Не позируй она, меж бровей пролегла бы знакомая морщинка — как бы в немом укоре мне за детскую, подлую, неуместную колкость. Следом я бы услышал: — Да ты не понимаешь. — Я как в воду глядел. — Я еще пролезу на самый верх, вот увидишь. — Лучше я в тебя пролезу после душа. — Вырвалось у меня. Ненарочно. Хотите, в суд подайте. — Сегодня как раз чур ты сверху. В ответ она лишь беззлобно закатила глаза, чтобы не хихикнуть. Щелк, вжик. Я тихо ахнул. На долю секунды в пластиковой девочке с обложки проглянула девочка подлинная, живая, как жизнь — и я ее запечатлел. Нагая по пояс, Таша манила не нарочитой жгучестью, а выражением лица: она как бы признавалась, что корчится тут забавы и денег ради. Вот ее душа, вот лучший кадр, после которого вся сессия вмиг стала пресной банальщиной: чередой сисек, смазливой мордашки, фальшивой томности в неестественно серебристых глазах. Таких «идеалов» завались от одного побережья до другого, от первосортных гостиничных шлюх в Беверли-Хиллз до стильных бизнес-леди с тараканами в голове, обедающих на Манхэттене всегда вчетвером. — К черту душ. — И она бросилась ко мне с шаловливым огоньком в глазах. Я до сих пор храню то фото. В укромном месте, не в рамке. И больше не в силах на него смотреть. Клаудия — Таша — добилась своего. Сами знаете, если не живете лет десять на кенгурячьих котлетах в австралийской перди. Наша крошечная разница взглядов на мир и возможности вскоре выросла и вбила между нами клин. Космические гонорары Таши тут не при чем. Я сам по классике распинался-де будь со мной, я от тебя без ума — хотя толком еще ничего из себя не представлял. Закон подлости: у кого, в бурные двадцать-тридцать лет на личном фронте и в карьере все гладко? Наш союз был деловым, пока я не плюнул на все и не влюбился. И тогда Таша ушла. Прославилась. Мое же имя не гремит — и пускай, на доход я не жалуюсь. Зато ее и впрямь все вожделели. Вожделеют и сейчас. На третьей кружке кофе я-таки признал, что нарочно засиживаюсь в забегаловке. Дома ничего хорошего не ждет. Официант-латинос подошел забрать тарелку. На Гири-стрит за матовым окном толпились жеманные мальчики — цвет Тендерлойна[1], — которых в Нью-Йорке открыто клеймят глиномесами. Какого, любопытно, геи мнения о шумихе вокруг Таши? С того конца зала мне строит глазки Николь, моя самая любимая в обозримой вселенной официантка — изящная лозинка цвета вест-индского мокко, пышногрудая, не робкого десятка и с причудливым, певучим акцентом. Взгляну на нее, всю в хлопотах, и понимаю, что она бы прилюдно меня оседлала ради лавров Таши Воуд — супермодели, кинозвезды, кумира. Бесследно пропавшей. Тому, что с ней случилось, у меня даже бредового объяснения не находится — я теряюсь, как тогда перед бомжом у киоска. Остается только смотреть, как Николь идет ко мне подлить кофе. Смотрю, она смотрит в ответ. — Откуда знаешь, что мне хочется еще? Она прищуривает пантерьи глаза, стреляет хищной улыбкой. — Вам, беленьким, всегда мало. * * * Живу и работаю я на северном конце пирса Филдингс-Пойнт, принадлежащего седогривому, просоленному Дики Барнхардту, которого ни один смертный не рискнет звать полностью, Ричардом. Он продал мне дом и изображает тут смотрителя. Дом шикарный, хоть и выстроен как придется, будто строительные блоки сгребли в угол кучкой. Снаружи и внутри он оплетен паутиной кривых лесенок. Поначалу я звал его домом доктора Сьюза[2]. Увенчан он верхушкой настоящего рабочего маяка. Дики научил его включать, и теперь я время от времени поигрываю в хранителя путеводного светоча: уж больно романтично. За заботу о нем мне перепала вторая табличка, от Общества охраны маяков Сан-Франциско. Маяки давно вытеснены навигационной техникой, так что ценность теперь представляют лишь культурную. Словом, толку от моего маячонки нет, но порой так тоскливо видеть его мертвым в ночи. Десять лет от нее ни звонка, ни открытки, а Таша все равно меня нашла. Неужели на свет прилетела? Я шел открыть входную дверь, от рук несло щелочным запахом проявителя. Так часто этим грешу, что ручка уже позеленела. Удивился ли я, спросите? Да я знал, что это она. Почувствовал по тому, как океан чуть не перехлестнул за край мира, как все внутри у меня разом сжалось в ком и устремилось к горлу. — Ты будто лягушку проглотил. Она до самых носков сапог была укутана в мягкую плюшевую шубу. Холодный морской ветер играл ее локонами. Лицо описывать не буду: если еще не представили, ноги в руки и бегом к ближайшему киоску с прессой смотреть на обложки модных журналов. Вот какой она была. Веки у Таши набрякли, но то ли ее силовое поле сдерживало слезы, то ли она уже проплакалась, да влагоустойчивой дорогущей подводки слезам не попортить. Я спросил, что стряслось, пригласил войти — и меня понесло. Всю дорогу мямлил, пытаясь ужать десять лет в десять минут, нервно хохмил. Она же молча это терпела, спокойно выжидая, как раньше, пока я выдохнусь. Я налил кофе с коньяком. Мы сели на балкончике — тем летом его застеклил, — ее идеальные губы приникли к чашке. Мне хотелось выпить, а ей — контакта, и она поглаживала меня ногой под столом. Всё портили мои треп и память о прошлом, портя обстановку, как стоящая над душой дуэнья. За стеклом зеленые валы тяжко ударяли о камни и отползали в пышных бурунах. Таша, слегка ожив, переводила взгляд с меня на океан. Ее лицо потемнело от ползущих грозовых сводов, которые вот-вот оросят пляж вечерним ливнем. Вскоре мои глупые вопросы иссякли. Она взяла меня за руку. Я не дышал, сердце замерло. Таше не составило труда угадать, какая из моих фантасмагоричных лесенок ведет в спальню. * * * Ночной небосвод между нами и Японией тиснило острыми зубьями молний. По закаленному окну на океан били жирные капли, мощный прибрежный ветер гнал их вправо и срывал. Я открыл окно на берег, и деревянные лопасти потолочного вентилятора приятно холодили нашу плоть, взмокшую от бурной, чувственной страсти. Кто только ни прошел через мой видоискатель после Таши, и с каждой я спал — кроме двух-трех чудных, с которыми как на пороховой бочке, и откровенно фригидных. Разучился отказывать. Порой я корчил джентльмена, но в целом отыгрывался на всем женском роде за отказ одной. Да, слали девочек нужные люди. В моей студии поселились страстные молодые красотки. Не хвастаюсь, так и было. Я взял за правило гнать их вон, едва задумают посадить меня на крючок или покорить мои стены, которые я так тщательно возвел. Ломал я даже на редкость упертых: знал наперед, когда мне со слезами упадут в ноги, и с редким злорадством гасил лучик надежды. Всем гасил, и был почти счастлив. Какое садистское удовлетворение доставляло выпихивать моделей из кровати пачками, пока обыватель, я мечтал, кусает локти. Вожделение. Зависть. Достойные цели — так я думал, чувствуя волосы Таши на моем лице, и как она обвила мою ногу. У нас оказалось немало общего. Я заговорил вполголоса. Она сонно шевельнулась. — М-м? — Говорю, хочу тебя сфотографировать. Вот как есть. Ее глаза распахнулись, блеснули в тусклом свете. — Не надо, — шепнула она мне в шею тихо-тихо, будто издали. Я едва почувствовал. — Больше не снимаюсь. Никогда. «Это что за новости?» — взбрыкнула моя деловая жилка. Таша Воуд отходит от дел? С концами, сожжет мосты, как тогда со мной? К чему? На ее месячный доход можно скупить местный пляж на несколько миль в обе стороны. К чему все это? Мы снова вместе, вопреки законам вселенной, — так где подвох? Ее карьера нас то разводит, то сводит. Опять стану ей предан — а потом и ею предан? Забавно, слово-то одно, а смыслы противоположные. После пяти минут тщетных лаcок Таша сдалась. — У тебя тепленького нет? — И не сдержала улыбки. — В смысле, на кухне. — Какао. Натуральное, которое нужно варить, не из пакетика. Вреднющее! А сверху — зефирки, тоже первый сорт, для пущего взрыва канцерогенов. — Слюнки потекли. Неси побольше. — А сама? — Хочу полюбоваться штормом. По окну хлестало брызгами. То и дело мелькали молнии, так что океан наверняка ярился не на шутку. Не включить ли маяк? Вдруг где-то там волны швыряют несчастного морехода, нежно любящего лодки, как я — маяки, и вдруг шторм застал его без навигационных приблуд? Поднялся, включил. Затем сдул пыль с раскладного столика и понес на нем какао со всем нужным, вовсю звякая и гремя. Мой луч дуговой лампы полз вдоль волн долгими, ленивыми оборотами. Таша всматривалась сквозь свое отражение в черноту за окном. Я натянул холщовые штаны, она же так и сидела нагишом — совершенно голое голое совершенство, сирена, созерцающая корабельные обломки. Вскоре она отступила от окна. Бедный мой выдуманный мореход, как далек он от ее тепла, зябнет под холодными шквалами! — Ты знал, что африканские аборигены запрещают миссионерам себя снимать? — говорила она, пока я разливал какао. — Чтобы душу не украли. — Это расхожее суеверие. В Вест-Индии еще в ходу вудуистские заморочки: фотографии, говорят, заряжены силой. Даже неудачные. Не смог не выпендриться. Ай да фотограф. — Ты помнишь Эйприл Макклэнехен? — спросила Таша у моего отражения в окне. — Это которая Кристал Экстаз? — Также широко известная как Знойная Вишенка. Все три — знакомая Таши, с которой она делила комнату на чердаке в начале семидесятых, когда заигрывала со взрослым кинематографом. В среде видных актрис и моделей все знаются с коллегами из клубнички — если отпираются, не верьте. Таша не зашла дальше сравнительно безобидной миссионерщины максимум для недельного проката в порнокинотеатре «Пуссикэт», которую не стыдно глянуть белому воротничку, гостю злачных кварталов. Эйприл же пустилась во все тяжкие: обложки «Хаслера», кассеты с ее именем, восторги порнокритики. Нет, ее не удавили, она не вышибла себе мозги из грошового пистолета в гостиничном номере. Она теперь, говорят, зовет себя Валери Винстон и снимается в рекламе отбеливателя и кондиционера для белья. Этакая Мэрилин Чемберс наоборот. — Эйприл как-то заявила, что за ней рекорд по числу доставленных оргазмов. Якобы на калькуляторе посчитала. — Таша обхватила большую керамическую кружку обеими руками. — Прикинула в среднем, сколько кинотеатров ее показывают, сколько сеансов в день, кто ублажает себя прямо в зале. Плюс бог знает сколько порнушных журналов, а еще ее колонка интимных советов. Помню, взглянула, на меня и говорит: «Сколько же, наверное, энергии при этом высвобождается — и все благодаря мне. Мне!» — На тебя передергивают не меньше, — сказал я. — Где-нибудь наверняка и на улыбку Кристи Бинкли ужика душат. — Дело не в этом. Эйприл была сильной, как будто получала от этого подпитку. Таша сидела передо мной, подогнув ноги наподобие знаменитой «Русалочки» Эдварда Эриксена, — но не в бронзе, а изваянная в молочно-бледном лунном камне, обогретая живым желтым электричеством из черного неба и с арктическими глазами самой теплой на свете голубизны. — Стало быть, сглатывала на раз? Критику, то есть. Ее печаль полностью смыло горькой досадой. — В порноиндустрии с этим проще. В глубине души последнему кретину и клоуну ясно, что за лучшие роли порноактрисы раздвигают ноги. А вот как модели оказываются на обложке — особенно если не позируют голышом? Подозрительно. — А кому не перемывают костей? Сплетничать ведь не запретишь. — В остатке от сплетен — одна желчь. «Колись, тварь, у кого за щеку взяла за обложку “Вог”?» Эти кровопийцы питаются тобой: вожделеют тебя и поносят — и только тогда счастливы. Льют грязь на твои победы, чтобы о тебе продолжали писать. Высасывают все силы, ничем не отплачивая, как… — Энергетические вампиры? Трудно с ее высот не заметить, что любят тебя не больше, чем раковая опухоль — хозяина. Тут мое темное начало мстительно посмеивалось. Бросила меня ради мечты, а как в нее впилась, ощутила на языке желчь, пыль и прах. Мне бы постыдиться, что с ходу злорадствую. Таша, судя по пресному выражению лица, прочла мои мысли и уставила взгляд в кружку — а это всегда дурной знак. Я никогда не отвечаю отказом — равно как и не извиняюсь. Ни-ког-да. Повисло грустное молчание. — Наверно, думаешь, хватает ей наглости плакаться, когда всего в жизни добилась? — заговорила она. — Есть чуток. Таша все же дала взять себя за руку. Ей хотелось контакта. Осложняли всё десять лет разлуки, вклинившиеся между нами. Досада, в общем, меня колола, да. Хотел ли я помочь? Та же фраза. Я виновато попытался убрать руку, но она не дала — будто я прощен, даже практически оправдан. — В начальной школе нас учили, что запах предмета рождают его молекулы. Крохотные частички, которые мы втягивает носом. — И при виде собачьей кучи на тротуаре ты зажимала нос и рот? Мой стабильный рецепт по жизни: началась щепетильная откровенность — остри напропалую, отшучивайся. Ее улыбка вспыхнула и погасла. — Я с тех пор думаю вот о чем. Если долго нюхать предмет, его не станет: вынюхаешь все молекулы. — Н-да, лет этак за миллион. По счастью, ерунда, которую вдалбливают в школе, у меня в голове почти не задержалась. В точных науках, той же математике, я ни в зуб ногой. Но хотя бы помню, что всякое тело состоит из триллионов молекул. — Вот вдруг и у нас ресурс ограничен? — Она кашлянула, как бы перед болезненной темой, и подалась вперед. — Вдруг и человек может иссякнуть? — Еще как, — хмыкнул я. — Есть и пример: нервные срывы. Или когда выжатый артист падает в обморок прямо на сцене. Бывает, офисных работников мутит перед дверью переговорной. Предел есть у всех, а у тебя вдобавок и работа не прощает слабости. — Нет. — Таша замотала головой, чтобы не сбиться с мысли. — Я о другом. Можно ли иссякнуть физически? Вдруг снимки отрывают от меня по бесконечно крохотной частичке? Рекламы в журналах, негативы, кадры в кино — это всё мои молекулы, корм для ненасытной публики. Эти вампиры высосут меня досуха, употребят и сразу создадут для себя новую звезду, новую жертву. Поэтому они и зовутся потребителями. Я поднял глаза от илистой гущи в кружке. Луч за окном смыл со стекла призрачный силуэт Таши — вспыхнул и погас, под стать ее улыбке. Ее голос стих до хриплого, дрожаще-исповедального. Стало совсем не по себе. — Да, кого-то снимают в миллион раз чаще, но им, может быть, позволяет ресурс. — Она вытянулась на кровати и положила голову на мою ногу, обняла меня за пояс. Соединилась со мной. — А в ком-то кусочков меньше. Я обнимал ее, пока шторм возобновлял натиск. Мой доблестный лучик круг за кругом прорубался вглубь стихии. Таша не скривилась, не покраснела, не затряслась — у нее просто закапали слезы, прочерчивая на моей штанине ровные мокрые линии. Хотел ли я помочь? Ей казалось, потребитель так ее жаждет, что скоро употребит всю до конца. Сгинет Клаудия Кац, останется только у меня в голове. Когда-то я любил ее, впал в зависимость, а теперь уже она за меня цеплялась, ведь Таша Воуд почти иссякла, а без Клаудии ей не быть. Нет, не для того она пришла без сил к моему порогу, чтобы по старой памяти дернуть за поводок. Просто дружки уже наелись ее сущностью: обсасывают теперь других небожителей, им наговаривают на автоответчик, тасую новые знакомства — ищут Таше замену, пока отлив уносит ее в вечность. Я гладил ее по голове, убирая волосы с лица. Ее слезы высохли, океан — рассвирепел. Она свернулась в безмятежной дреме, и тогда я аккуратно встал. Мне до остервенения, до фанатизма хотелось развеять ее тревоги. Я спустился зарядить один из своих «Никонов». Наутро я спрошу, как она. Лучше не бывает. Тут я и сознаюсь. — Что?! — Еще раз. Я снял тебя во сне. С сотню раз. Ты — на моей темно-синей постели, за окном — буря. И, погляжу, ты по-прежнему среди живых. Я налил ей кофе и щипцами положил на тарелку теплые круассаны. Таша не взвилась, только испустила тяжкий вздох. — Больше так не делай, иначе навсегда меня потеряешь. Я не понял, то ли она вмиг растает в воздухе, то ли хлопнет дверью, раз я плюю на ее страхи. — Ты всю ночь проспала как убитая, и почти не шевелилась. Мой внутренний мачо фантазировал, что это ее измотала наша кроватная акробатика, но она и кружку еле держала двумя руками. Тревожный знак. — Нет, ты посмотри! — Таша брезгливо скривилась. — Я голову с трудом удерживаю, кружку едва не роняю. Сгорбилась — модель, а сгорбилась! Черт знает что. Она выпрямила спину и приулыбнулась через силу. Голос у нее сел, как будто в горле вспух комок. — Да горбись сколько угодно! — Я бодрился как мог, а у самого на душе было тревожно. — Вот что: «твори свою волю». Хочешь, проспи весь день, но лучше дай похвастаться, что я за десять лет научился готовить. Салаты как надо. Пассеровать умею. В вине тушить! Любое блюдо украшу, только скажи. Поваляйся на пляже. Почитай книжку — у меня целая библиотека. — Тень страха все равно тушила огонек в ее глазах. Ей так хотелось верить! — И больше ни одной фотки, даю слово. А кто полезет снимать, будет иметь с твоим покорным слугой. Ну вот, теперь она просветлела. Дожал, добился своего. Главное не сдаваться — но увольте, если при этом я не обжег ум кислотной каплей сомнения, шипящей «а вдруг? а вдруг? а вдруг?» А вдруг я не зря тревожусь? А вдруг она права? — Не проявляй пленку, — сказала Таша. — Не хочу смотреть. — Давай я прямо сейчас ее в печку брошу? Говорю же, сам занервничал. Она театрально вздрогнула. — Не надо, это как из одного рассказа-страшилки. Еще пойду прахом вместе с фотографиями. Все катушки я хранил на полке в проявочной — глухом помещении с красными лампочками. Пленка терпит их мягкий багрянец, а на обычном свету нитрат серебра губит ее черной смертью. Там, в футляре, она может стоять хоть вечность, если Таше угодно. Мы расправлялись с легким завтраком. Она глядела в окно. — Если не боишься дождя, можно вечером съездить поужинать, — предложил я. — Стейки, салаты, бутылочка-две каберне. Если тебя вдруг узнают, сделаешь круглые глаза и скажешь, обознались. Вернулся ее живой румянец. — Заманчиво. Можно заказать и морепродукты. Но сперва я кое-что попрошу. — Что? — У тебя сегодня много дел? Глупая шутка. И так было ясно, что для Таши я что угодно сделаю. — Неотложных нет. — Тогда отнеси меня в спальню. Думал, узкую лесенку нам не пройти, но ничего, стукнулись на ней всего раз-два. Халаты мешались, их мы сбросили по пути. * * * Контакт ей был нужнее воздуха. Я не успел заметить, как за окном стемнело. Ничего кроме Таши не видел. Каждый взмах ее ресниц был что слог неохватного силлабария, взгляд — целая фраза, которые я жадно ловил объективами глаз. Друг, любовник стал фотоаппаратом, запечатлевая все, что не дает безымянным завистникам и поклонникам спать по ночам. Тысячи, миллионы мужчин мечтали войти в Ташу вместо меня, примеряя мое амплуа у всякого газетного киоска. И мечтали попусту. Она глядела так, будто раскусила мои намерения — и протестует. В шоу-бизнесе — ее стихии — реально еще до пубертата основательно заматереть. Если повезет, в детские годы разбогатеешь, а нет — тебя до выпускного изжуют и выплюнут. Отсев хлеще, чем в большом спорте, где хотя бы можно осесть в рекламе бритвенных станков и пива, когда прозвонит колокол сорокалетия. Кто-то рад догнить заживо ведущим телевикторины, но Таша была не из таких. Она день ото дня билась за свою красоту: что ни штришок, то схватка, необратимо сжигающая время. Десять лет Таша блистала и, было видно, вымоталась. Износилась. Бедренные косточки выпирали из-под бумажной кожи, как две кремниевые стрелы. Ее рука скользнула вниз и нащупала цингулум, туго повязанный вокруг моей мошонки. Она все поняла и даже, вот странно, будто оценила мою дурковатость. Дальше я помню не все, разве что нестерпимый позыв кончить и ее бешенные сокращения, едва она развязала цингулум. Тут уж и я вволю спустил. Она стиснула мне плечо — пальцы побелели, порозовели, зрачки ее теплых арктических глаз расширились в полумраке. Таша вобрала часть меня — и ответила оргазмом, которому прежние не чета. Не было раньше фейерверков в голове, были банальные рефлексы внизу. Ее ахи не будоражили. Теперь же она предстала как есть: полной соков, румяной, разгоряченной. Подлинной. Безмерную долю секунды она меня не отпускала. — Не старайся меня впечатлить. Тебе есть, к чему стремиться. А правда, мало ли у нее было любовников от бога за десяток лет? Удивил я ее фокусом со шнурком! — Ну ты чего, глупый? — продолжила она. — Ты же первый, кто мне отплатил, не видишь? — Таша, не говори, что веришь… — Клаудия. — Она не требовала, просила. Просила то, что для нее также дороже воздуха. — Ты один возвращаешь мои частички, один восполняешь взятое другими. И мне нужно еще. Она говорила трепетно, почти с любовью — а этим словом я даже в шутку не разбрасываюсь. Кому как не мне ее восполнять? Я целиком впитал в себя ее душу. Мне никто так не кружил голову, потому что на своих женщин я всегда плевать хотел. Весь мир глодал внешнюю Ташу, пока я предавался любви с Клаудией — и вот теперь она перехватила вожжи. Глаза, голос — все в ней говорило, что я ее исцеляю, но мое подсознание шептало: тебя осушают задаром. Я старался его не слушать — как и зов черных футляров из комнаты с красным светом. Позже, за полночь, когда взревел ураган, я методично вернул то, что она забрала. Вернул вдвойне. Официантка Николь права: сколько ни дай, нам всегда мало. * * * — В голову воробьи нагадили, — ругалась она. Мы одевались к ужину, задевая друг друга локтями и коленями. — Красивый, но такой глупый. Пустоголовый. Пошлый. Избалованный. Самовлюбленный. Насквозь прогнившая… — Все-все, суть уловил. Неужели хватило ума разлюбить модельный мир? Она смотрела, как море откатывается в предвечернем солнце. — Не веришь? — То, во что я верю, полная жуть. — И вновь шутками я надеялся побороть страх. — Верю, что ты призрак, а значит, обречена скоро исчезнуть. Она с усмешкой повела бровями. — Могу в твоем маяке поселиться. Видимо, загадал встречу со мной, вот я и появилась. — Не смейся. Мне уже даже не верится, что я фотограф. — На этом слове ее непринужденные движения на миг сковало. До чего ж она боялась! — И что я не сплю с Ташей… с Клаудией Кац. — Она и тут осеклась, но промолчала. — Побираюсь, может, по мусоркам в Мишн-дистрикте, а эту реальность выдумал в приступе бреда возле журнальной стойки с фоткой Таши Воуд. — А, так ты, из этих! — в шутку ахнула она. — Из зомби! — Мы идем или как? Она отошла от зеркала в мешковатом темно-синем свитере с бордовым узором, серых замшевых мягких сапогах и черных брюках — таких узких, что у меня в паху заныло. Ее глаза цвета облитой солнцем океанской волны наполнились мной. — Идем. — Она первой спустилась по ступенькам. Скоро, я знал, она исчезнет — но взамен у меня останутся сотни фотографий ее в моей постели. Всякому призраку суждено исчезнуть. * * * За дверью поджидали выродок и козлина. Выродок сидел в западне у самого порога. Козлина привалился на мою машину, заляпал пальцами ее дорогущее переднее крыло. Я их не видел, только услышал голос за спиной, когда повернулся запереть дверь. — Мисс Воуд, пару слов о вашем внезапном… Таша — Клаудия — завопила. Она вцепилась мне в руку, я крутанулся — и вот он выродок. Если и было в нем что-то человеческое, от запаха куша за эксклюзивную статью он потерял голову. Стал как зомби. Нас узнали прошлой ночью в ресторане и прислали засаду — ведь читатель должен узнать правду! Выродок выставил массивный микрофон с красным шумоподавителем как царский скипетр. Тот напоминал леденец в форме пениса. Визг Таши оборвал выродка на полфразы. Она попятилась, ее волосы разметало по плечам; она нырнула ко мне за спину, прячась от врага, стискивая голову руками, жмурясь, без остановки вопя. Так вопя, что кровь в жилах превратилась в жидкий азот. Козлина подобрался сзади. В его видоискатель мы угодили еще на пороге дома. Разгрузочный жилет для камеры был туго затянут, возле объектива горел красный свет лампочки. Таша не умолкала. Ее хватка ослабла: то ли разжалась, то ли я сам вывернулся. Я подмахнул к оператору, проглотил расстояние барракудой. Мне всего раз в жизни случалось не сдержать кулаков от злости, и вот я удвоил результат. Размашистый хук пришелся в черный стеклянный зев объектива, вбил козлине камеру в лицо, сломал ему нос, два зуба и мне три пальца. Козлина сложился без чувств, как рыцарь под весом доспеха. Я подскочил вырвать здоровой рукой его электронное сердце, распотрошить камеру, пленку. Провода торчали порванными жилами, пленка волочилась блестящим хвостом кишок, когда я швырнул камеру через ограду в море цвета глаз Таши. Красный свет потух. И вдруг — тишина. Последний вскрик прозрачнее рисовой бумаги, тоньше чешуйки слюды, потонул в реве бьющих о берег волн. Я крутанул головой — всего кадров двадцать скоростной съемки ушло бы — а ее уже нет. Лишь, казалось, глаза блеснули напоследок арктическим холодом, угасая. — Как же это?.. — Вы кто такие?! — К выродку враскачку шлепал на манер Попайя набыченный, сердитый Дики Барнхардт. Физиономия выродка застыла в мраморно-белый барельеф ужаса и ступора. Челюсть отпала, демонстрируя ряд дорогих пломб. Брошенный микрофон валялся у ног. — Она же… и вдруг… Как же так? Дики дал ему по лбу ясеневой тростью, и тот апатично повалился на доски пирса рядом с микрофоном. Лицо у Дики было странное, будто он давно искал, с кем бы сцепиться, и вот, рад отстоять свои владения и жильца. — Ты как? — спросил он, заметив свежую кровь на моей руке. — Дики… ты видел, что случилось с Ташей? Мой голос дрожал, ломался. Горло онемело. Здоровая рука сжала пустоту. Опоздала. Дики по-моряцки осклабился и пнул кретина в отключке. — Какая еще Таша, сынок? * * * Я держу кружку левой рукой, то и дело упирая отрешенный взгляд в гипсовую мумию правой. Я думаю о видеопленке, которая разлагается среди акул и медуз, всплывающих порой у пирса. Думаю, что если не решил бы успокоить страхи, не наснимал Ташу с ног до головы, козлина с камерой не сделал бы ей ни черта. Сколько частичек я вырвал, толкнул ее к краю пропасти, искромсал ради любви! Черные футляры с пленкой так и стоят в проявочной шеренгой инквизиторов, давно вынесших мне обвинительный приговор. При мысли утопить пленку в проявителе тянет всунуть пистолет в ухо и спустить курок. Дважды, если успею. Но есть и другой способ, вспоминаю я тогда. Много ли, гадаю, во мне частичек, долго ли нагонять Ташу? Тряпкой я раньше не был. Теперь же, чуть что, сразу в слезы. Раскисаю, лицо в соплях — убогое, детское зрелище. Николь тогда посматривает на меня взглядом того бомжа у киоска: будто я уже обеими ногами в шизоляндии. Подходя долить кофе, она всегда задерживает на мне глаза. В них теперь опаска. Мои — по стыдной, но стойкой привычке прыгают на ее пышную грудь и обратно. Я давлю как бы бодрую улыбку, но передерживаю, слишком явно показываю-де все со мной хорошо. Николь вопросов не задает. Я прикрываю кружку здоровой рукой: достаточно. С меня хватит. Я больше не хочу. Она же на это лишь недоверчиво прищуривается и, верно, думает: врет этот беленький. Николь все понимает. Всегда понимала. [1] «Тендерлойн» — жаргонное название гомосексуального района Сан-Франциско. [2] Самодельный деревянный двенадцатиэтажный дом, стоящий посреди леса на Аляске.
|
| | |
| Статья написана 17 февраля 18:47 |
"Kerfol" by Edith Wharton Перевод М. Вострикова и А. Макеевой I — Ты должен его купить, — убеждал меня друг, у которого я гостил. — Для такого отшельничка лучше дома не найти. К тому же это самое романтичное поместье во всей Бретани, да и хозяева на мели, так что уступят за бесценок. Право слово, ты должен купить! Осенью я решился внять совету Ланривена и съездить в Керфол, но отнюдь не потому, что разделял его суждение о моем душевном складе – хоть я нелюдим, всегда стремился к тихой семейной жизни. Друг ехал по делам в Кемпер и высадил меня средь вереска на перекрестке. — Тут повернешь направо, дальше второй поворот налево, затем прямо до аллеи. У местных дорогу не спрашивай. В жизни не признаются, что по-французски не понимают, и только запутают тебя. Заеду за тобой вечером, встретимся здесь же. И обязательно осмотри усыпальницу при часовне! Указаниям Ланривена я следовал в сомнении, обыкновенном для подобных случаев: мне нужен был первый поворот направо и второй налево или наоборот? Встреть я местного, не преминул бы спросить дорогу, чем наверняка обрек бы себя на скитания, но вокруг не было ни души. Я двинул направо вдоль вереска, и вскоре показалась аллея. Похожих я в жизни не видел, поэтому не сомневался ни секунды: именно о ней и говорил мой друг. Серые деревья уходили ввысь к небу, сплетаясь бледными ветвями в густой полог, который едва пропускал скудное осеннее солнце. Что это были за деревья – гадаю до сих пор, хотя держу в памяти названия многих. Могучие и раскидистые, подобно вязам, с тонкими тополиными ветвями и пепельной корой, как у олив под хмурым небом. Тянулись они на полмили вперед без единого просвета. Если и есть в мире аллея, в конце которой непременно что-то поджидает, это керфольская. Стоило пойти по ней, как сердце забилось чуть чаще. Вскоре тоннель из деревьев кончился, и я вышел к длинной стене с мощными воротами. Перед ней разлеглась круглая лужайка, от которой лучами отходили еще аллеи. Из-за стены выглядывали шиферные крыши с белесым мхом, колокольня часовни и острие башни. Вокруг стены тянулся утопающий в ежевике ров; на месте откидного моста разлегся обычный каменный, а подъемная решетка сменилась железными воротами. Так я и водил глазами по сторонам, проникаясь увиденным. «Подожду тут. Рано или поздно появится сторож и проведет меня в склеп», — думал я, все же надеясь увидеть сторожа нескоро. Присев на камень, я закурил, но под слепым взором дома и натиском пустых аллей тотчас понял, насколько глупо выгляжу. Возможно, виной тому поразительная тишина. Спичка не чиркнула – взвизгнула, точно колесо о дорогу, и словно бы даже в траву упала звучно. Пуская клочки дыма в лицо местному прошлому, я ощущал, насколько жалко пытаюсь храбриться, как чужд я этому месту. Я в Бретани недавно, поэтому с историей Керфола не был знаком, да и Ланривен раньше о нем не упоминал. Хотя заметно с первого взгляда: стены поместья повидали многое. Что именно, впрочем, я мог лишь гадать. Скорее всего, череду жизней и смертей, придающую величественности всем старинным домам. В то же время Керфол наводил на мысли о чем-то суровом и жестоком, затерянном во времени и сумраке, подобно его серым аллеям. Нет на свете дома, что так же застыл бы в своем веке. Гордо вознося к небу крыши и фронтоны, он походил на посмертный памятник самому себе же. — Усыпальница при часовне... — задумчиво пробормотал я. — Да тут все – одна сплошная усыпальница! Надежда, что сторож не явится, росла во мне поминутно. Если в частностях дом поражал, то целиком повергал в такое изумление, что хотелось лишь сидеть и проникаться свинцовым безмолвием поместья. — Дом как раз для тебя, — убеждал меня Ланривен. Предлагать живой душе переселиться в Керфол – легкомыслие на грани с кощунством! — Неужели никто не замечает... — Но что именно не замечают я не смог облечь в слова. Я поднялся и зашагал к воротам, желая приоткрыть тайны Керфола – не увидеть собственными глазами, ибо они незримы, но прочувствовать. — Без сторожа, наверное, внутрь не попасть, — заколебался я, но все же подошел к железным воротам и шагнул внутрь. За деревянным заграждением впереди открывался довольно благородный внутренний двор. Одну половину главного дома время не пощадило, и сквозь пустоты окон виднелись заросший ров и деревья в саду. Другая же половина не растеряла прелести. Одним концом она примыкала к круглой башне, другим – к резной часовенке, а на углу был изящного вида колодец с замшелыми вазонами. Напротив стены я заметил розы, а в верхнем окне дома – горшок с фуксиями. Чувство незримого присутствия гасло – его вытеснял интерес к архитектуре. Дом мне до того понравился, что не терпелось его осмотреть, и я поискал глазами сторожку, затем, отодвинув заграждение, ступил во двор. Вдруг путь мне преградила собачка, до того очаровательная, что на миг затмила красоту поместья. Породу я узнал уже впоследствии – китайская, редкая, такие жили при императорском дворе. Маленькая-маленькая, с охряной шубкой, большими карими глазами и пушистой манишкой – вылитая хризантема. — Таким обычно только дай повод потявкать, — пробормотал я. — На лай кто-нибудь придет. Собачка так и снедала меня большими карими глазами, полными гнева. Лаять все же не лаяла и даже не подступала – наоборот пятилась. И тут в стороне я заметил еще одну собаку, хромую с подпалинами. «Сейчас поднимут шум», — подумал я, как вдруг из двери выскользнула третья, белая длинношерстная дворняжка, и подошла к остальным. Все три в полном безмолвии уставились на меня мертвецким взглядом. От моих шагов неслышно пятились, но глаз не отводили. «Вот-вот бросятся на меня все разом. Собаки из одной стаи любят такие штучки». Не сказать, что я боялся – собаки были небольшие и не слишком грозные. Двор отдали в мое распоряжение, хоть и всюду преследовали, не отставая ни на шаг. Я оглядывал разрушенный фасад, как вдруг и там в пустом окне показалась собака: белый пойнтер с коричневым ухом. Этот уже матерый, с таким шутки плохи, думал я, пока он недвижимо следил за мной из оконного проёма, по ту строну которого колыхались макушки деревьев. Я тоже задержал на псе глаза – не разъярится ли под взглядом? Так мы и смотрели друг на друга через пол-двора, но в итоге пойнтер не счел меня угрозой. Я повернулся к трем остальным, но вдруг оказалось, что их уже четыре. На меня глядела тощая черная борзая с глазами, как два агата. Сородичам она явно уступала в смелости: держалась за остальными, и ее била дрожь. Стая по-прежнему не издавала ни звука. Без малого пять минут стоял я в кольце собак, и, судя по всему, они чего-то ждали. Только я наклонился погладить ту миленькую охряную, как у меня вырвался нервный смешок: она ни оскалилась, ни рыкнула, а лишь отскочила на ярд и опять впила в меня глаза. — Да провалитесь вы! — воскликнул я, зашагав прочь. Стоило подойти к колодцу, и собаки в момент рассеялись по двору кто куда. Я изучил вазоны, затем попробовал запертые двери, и, окинув взглядом потрепанный фасад, повернулся к часовне. Собак к этой секунде и след простыл – один только пойнтер глядел на меня неотрывно. На сердце у меня заметно полегчало, и я двинулся за дом в поисках хоть одной живой души. Перебравшись через ров и стену, всю в колючках ежевики, я проник в сад. На клумбах, под безучастным взором древнего дома, чахли редкие герани с гортензиями. Фасад здесь был проще и суровее: вытянутый и гранитный, с редкими окнами и крутой скатной крышей – точь в точь стена тюремного бастиона. Поднявшись по раскрошенной лестнице за дальним крылом, я погрузился в густой сумрак заросшей дорожки. Там едва хватало места развернуться, и ветки сходились над самой головой. Кусты, раньше полные жизни, выцвели под стать аллеям, став тенью самих себя. Ветви хлестали меня по лицу, отскакивая с сухим шелестом, и вскоре дорожка вывела меня к крепостной стене. Поднявшись, я зашагал к надвратной башне, и весь двор был у меня как на ладони. Внизу я не приметил ни души, даже собаки как сгинули... но стоило мне опять спуститься во двор, вся стая была тут как тут. Во главе стояла охряная малютка, а в хвосте тряслась черная борзая. — Да чтоб вас, проклятые! — разнесся мой голос неожиданным эхом. Пятерка даже не вздрогнула. Раз они меня не трогают, думал я, могу рассмотреть их подробнее. Казалось, их будто запугали, и они не решались дать себе волю. Не сказать, впрочем, что стаю морили голодом или поколачивали: вид собаки имели вполне здоровый, а худобой отличалась лишь борзая. Хозяин, казалось, за много лет ни словом, ни взглядом для них не расщедрился, и керфольская тишина на корню загубила их природную любознательность. Вид истощавшего и забитого животного не так рвет мне сердце, как подобная отрешенность и почти человеческое бессилие. Хотелось раздразнить собак, поиграть с ними, но чем дольше я глядел в их усталые застывшие глаза, тем нелепее себя чувствовал. И правда, какие тут игры? Стая не позволит мне перейти черту, ибо лучше всех знает волю дома. На миг мне показалось, будто даже сквозь пелену отчужденности собаки прочли эту мою мысль и прониклись ко мне снисходительной жалостью. Внезапно я понял, что нас разделяет не жалкий ярд, а зияющая пропасть. Собаки пережили нечто настолько мрачное, после чего ни рычать, ни резвиться уже не способны. — Вы тут... — резко бросил я, — все как призрака увидали, скажу я вам! А хозяева, чтобы с этим призраком не встретиться, ушли прочь. Они продолжали буравить меня глазами. Уже в сумерках блеснул фарами автомобиль Ланривена, и я, признаюсь, ему обрадовался. За спиной осталось самое одинокое место на свете – одинокое настолько, что обмануло всякие ожидания и пришлось не по душе даже мне. Мой друг захватил из Кемпера своего поверенного, тучного и любезного человека, с которым все же не хотелось делиться пережитым... Позднее вечером, уже дома, они удалились в кабинет, и жена Ланривена принялась расспрашивать меня в гостиной. — Так что вы решили? — подняла она голову от канвы. — Будете покупать Керфол? — Пока не знаю. Сказать правду, я даже не побывал в доме, — протянул я так, словно просто отложил решение на потом, собираясь вернуться в поместье. — Почему же? Владельцам не терпится продать имение, и сторожу поручено... — Верю, верю. Только сторожа я не нашел. — Увы! Должно быть, старик ушел на рынок. А что же его дочь? — Я не застал там ни души. — Быть не может! Ни единой души? — Только стаю собак. Они там, похоже, единственные жильцы. Положив канву на колени, мадам де Ланривен минуту-другую задумчиво глядела на меня. — Собаки, говорите? И вы их видели? — Одних собак и видел! — И сколько их было? — понизила она голос. — Я всегда хотела знать... — Вы разве не бывали в Керфоле? — удивился я. Мне представлялось, что с поместьем она знакома. — Бывала не раз. Но не в этот день. — Какой такой день? — Каюсь перед вами: мы с Эрве забыли. Иначе не пустили бы вас туда сегодня. Впрочем, глупости, сущие глупости. — О чем вы? — спросил я, тоже почти шепотом. "Подозревал же!" — мелькнуло в голове. Кашлянув, мадам де Ланривен тепло улыбнулась. Это обнадеживало. — Эрве не рассказывал вам о прошлом Керфола? У него с поместьем был связан предок. В Бретани что ни дом, так обязательно с привидениями. И порой попадаются неприятные истории. — Но при чем же тут собаки? — Эти собаки – призраки Керфола. Местные говорят, стая появляется там раз в год. В этот день сторож с дочерью едут в Морле и напиваются. Женщины в Бретани вообще пьют едва не поголовно. — Потянувшись к мотку шелка, она посмотрела на меня с очаровательно-пытливым выражением лица, так свойственным парижанкам. — Вы правда видели собак в Керфоле? Там ни одна не живет. II На следующий день Ланривен отыскал на верхней полке своей библиотеки потрепанный кожаный том. — Вот она... Как там? «Судебные разбирательства герцогства Бретань», Кемпер, 1702 год. Та история приключилась лет на сто раньше, но судебные протоколы тут слово в слово. Книжка необычная. В ней, кстати, тоже Эрве де Ланривен, но со мной ничего общего, да и он там не главное лицо. Возьми, почитаешь перед сном. Подробностей не вспомню, однако ночник ты побоишься гасить до утра! И впрямь не погасил, но в основном потому, что не мог оторваться. Суд над Анной де Корно, женой лорда Керфола, тянулся долго и, как сказал мой друг, в протоколах был дан слово в слово. В книгу занесли почти все, что происходило в зале, а разбирали дело около месяца. Вдобавок том ужасно сохранился. Вначале я думал перевести показания, но они то повторялись из раза в раз, то уходили от сути. Пришлось распутать и упростить. Местами, впрочем, давал дословно, ибо мои ощущения в Керфоле лучше не описать. Выдумать же я не выдумал ни словечка. III На дворе стоял 16 год. Ив де Корно, хозяин Керфола, как-то раз отправился на крестный ход в Локронан. Состоятельный и властный дворянин, он даже в свои шестьдесят два отличался изрядной силой, умело ездил на лошади, охотился и слыл набожным человеком. Так утверждали все соседи. На вид он был приземист, смуглолиц, с кривыми, как у всякого наездника, ногами, крючковатым носом и большими, густо заросшими руками. Потеряв жену и сына еще в молодости, он с тех пор влачил в Керфоле одинокую жизнь. Дважды в год дней на семь-десять он удалялся в Морле, где имел домик у реки, а еще иногда отбывал по делам в Ренн. Рассказывали, что вдали от дома он вел себя иначе, нежели в Керфоле, где управлял поместьем, исправно посещал мессу, и находил единственную отраду в охоте на кабана и птицу. К делу, впрочем, эти слухи относились мало, а местные дворяне знали его как человека строгого, если не сурового, и кроме того праведного и нелюдимого. Чтобы он позволил вольность с женщиной из поместья – о таком и речи не было, хотя в то время знать не церемонилась со своими простолюдинами. Говорили даже, что после смерти жены он и не взглянул в сторону другой, впрочем доказать это было трудно да и незачем. И вот, на шестьдесят третьем году жизни Ив де Корно повстречал в Локронане юную особу из Дуарнене́, которая приехала на одной с отцом кляче. Звали девушку Анна де Барриган, и принадлежала она к старинному бретонскому роду, хотя и не такому могущественному и уважаемому, как род де Корно. Ее отец спустил все состояние в карты, чем обрек себя и дочь на практически нищенское существование в каменной лачуге на болотах. Я обещал не вставлять в этот необычайный рассказ ни слова от себя, но все же должен прерваться и описать даму, которую барон де Корно, едва спешившись, заметил у кладбищенских ворот. Источником мне послужит портрет из кабинета Ланривена, на котором, как считается, изображена Анна де Барриган. Написанный красной пастелью, он точен и правдоподобен в традициях Жана и Франсуа Клоэ, и наверняка сделан их каким-нибудь давно почившим учеником. Под портретом стоят инициалы «А. Б.» и год свадьбы Анны – 16. Лицо у девушки вытянутое, даже несколько островатое, губы пухловаты, с томно опущенными уголками. Носик аккуратный, приподнятые брови далеки друг от друга и едва намечены, как на китайских картинах. Высокий лоб изобличает ум, а волосы, светлые, ухоженные и густые на вид, зачесаны назад плотной шапочкой. Глаза не слишком большие, но и не маленькие, кажется, светло-карие; полны кротости и спокойствия. Руки с красивыми длинными пальцами сложены на груди. По словам керфольского капеллана и других свидетелей, барон, едва вернувшись из Локронана, велел сменить коня и тем же вечером отправился с юным пажем на юг. Следующим утром за ними последовал домоправитель с парой навьюченных мулов. Приехав через неделю, Ив де Корно созвал вассалов и съемщиков и заявил, что в День Всех Святых женится на Анне де Барриган из Дуарнене. Так и случилось. Следующие несколько лет чета жила сравнительно счастливо. Все как один утверждали, что барон добр к жене и в целом доволен брачной сделкой. И впрямь, в имении заметили, что молодая супруга смягчила нрав мужа: он и со съемщиками стал сдержаннее, не срывался на крестьян и слуг, и куда реже впадал в мрачное безмолвие. Анну же, по словам ее защитников, кое-что все же печалило. В Керфоле она тосковала, и в отсутствие мужа ее не отпускали без сопровождения даже в сад. С собой же барон ее не брал. Впрочем, несчастной Анну язык не поворачивался назвать, хотя служанка однажды застала ее в слезах – та сокрушалась, что из-за проклятья ей не суждено родить, и у нее в жизни нет ничего своего. Для супруги, столь привязанной к мужу, это естественно. Барона наверняка ранило, что жена не подарит ему наследника, однако он никогда ее не укорял – Анна отметила это в показаниях. Наоборот, осыпал подарками, лишь бы отвлечь от печальных мыслей. По жизни Ив де Корно хоть и был состоятелен, щедростью не отличался, однако для жены не жалел никаких денег. Шелка, платья, самоцветы или что другое – приобреталось все, и бродячим купцам в Керфоле всегда были рады. Из Морле, Ренна и Кемпера барон не возвращался без очередной диковинки или безделушки. Одна служанка на перекрестном допросе выдала список его подарков за год: из Морле – резная джонка из слоновой кости с китайцами-матросами, которую один моряк вез в храм под Плюманашем. Из Кемпера – вышитое платье, работа монахинь из монастыря Успения Пресвятой девы Марии. Из Ренна – серебряная роза, внутри которой скрывалась янтарная Дева Марии в короне из гранатов. Вновь из Морле – дамасский бархат с золотой отделкой, купленный у сирийского еврея. Из Ренна на Михайлов день – короткое ожерелье-браслет из жемчужин, изумрудов и рубинов, подобно бусинам скрепленных золотой цепочкой. Браслет, по словам служанки, понравился госпоже больше всего. Судьи и присяжные позже сочли его необычным и дорогим украшением. Той же зимой барон уехал в Бордо, откуда привез еще более необычный и милый подарок. Вернулся он морозным вечером и застал Анну у камина, задумчиво глядящую в огонь. Поставив перед женой отделанный бархатом ящик, он приподнял крышку, и на свет выскочила рыженькая собачка. — Какая прелесть! Милая, как птичка или бабочка! — радостно воскликнула Анна де Корно, подняв собаку на руки и заглянув в ее глаза, «полные христианской кротости». После этого Анна уже не расставалась с малюткой, гладила ее, разговаривала, как с ребенком – в сущности, та и заменила ей ребенка. Ив де Корно был доволен. Песика он купил у матроса торгового судна из Ост-Индии, а тот – у паломника-хритианина на Яффском базаре, укравшего собачку у дворянки в Китае. Дворянке-язычнице все равно был путь в адское пекло, так почему бы и нет? Подарок обошелся барону в круглую сумму – маленькие собаки тогда входили в моду при дворе, и матрос не упустил возможности нажиться. Впрочем, видя, как радостно жена забавляется с песиком, барон признавал, что за такое не жалко отдать и вдвое больше. До сих пор все показания сходились, и по истории мы плыли гладко, но отсюда прокладывать курс становится все труднее. Дальше я постараюсь придерживаться слов Анны, хотя к концу бедняжка... Вернемся к истории. Ровно через год Ива де Корно нашли мертвым на узкой лестнице во двор около покоев его жены. Обнаружила его Анна, и ей тотчас завладел такой ужас – вся она была в его крови, – что заспанный домоправитель не разобрал ни слова и счел несчастную сумасшедшей. Тем не менее, у лестницы головой вперед лежал труп ее мужа, а по ступенькам змеились багряные струйки. Его лицо и горло жестоко растерзали чем-то острым и необычным, а на ноге зияла рана до самой артерии – скорее всего, она его и добила. Но как же барон там оказался, и кто его убил? Жена заявила, что спала у себя в покоя и выбежала на крик, однако в этом тотчас усомнились. Во-первых, было доказано, что в своих покоях она не услышала бы шум с лестницы – его заглушили бы извилистый коридор и толстые стены. Во-вторых, Анна и не думала отходить ко сну, ибо была в одежде, а кровать даже не расстилали. Кроме того дверь в подножии лестницы оказалась распахнутой, а наблюдательный капеллан заметил, что платье Анны сильнее испачкалось кровью в области колен, да и на стене у двери нашли отпечатки небольших ладоней. Значит, когда муж упал, она в действительности стояла у двери, а затем на четвереньках нащупывала путь наверх в темноте, пачкаясь в его крови. С этим поспорили: пятна могли появиться, когда Анна рухнула на колени подле мертвого мужа, но как тогда объяснить открытую дверь и следы ладоней? Два дня подсудимая стояла на своей версии, хоть та и разваливалась, а на третий узнала, что за соучастие арестовали Эрве де Ланривена, молодого дворянина из соседнего поместья. Тут же два-три свидетеля заявили, что Ланривен был на дружеской ноге с юной госпожой, но отбыл из Бретани почти на год, и люди позабыли об их связи. Свидетели, впрочем, не слишком-то заслуживали доверия: одна была травница, возможная ведьма, второй – писарь-пьянчуга из соседнего прихода, третий – полоумный пастух, готовый заявить все, что вздумается. Обвинение этим наверняка не удовлетворилось. Требовались веские доказательства, а не заверения травницы, будто в ночь убийства Ланривен на ее глазах лез через керфольскую стену. В то время не считалось зазорным добывать признания силой, вот и на Анну де Корно явно надавили, поскольку на третий день суда она выглядела «слабой и отрешенной». Лишь когда ее «ранами пресвятого Искупителя» призвали явить правду по совести, она созналась, что в ночь трагедии спустилась увидеться с Эрве де Ланривеном, и грохот на лестнице ее перепугал. «Так-то лучше», – потирало руки обвинение, хотя Эрве от всего открещивался. Добавили удовольствия керфольские иждивенцы, с откровенностью выложившие, что за год-другой до трагедии господином вновь завладели сумрак и вспыльчивость, вернулось гнетущее молчание, прежде не раз повергавшее домочадцев в страх. Что-то в Керфоле разладилось, однако никто не заметил и намека, будто между супругами пробежала черная кошка. Узнав, почему же Анна посреди ночи сама впустила Эрве де Ланривена, суд невольно заулыбался. Ей стало одиноко и захотелось обменяться с юношей словом. — И это единственная причина? — Да, клянусь распятием над головами ваших светлостей, — ответила она. — Но почему в полночь? — продолжал суд. — Никак иначе я не могла с ним увидеться. Так и вижу, как горностаевые воротники под крестом на стене переглянулись. Из дальнейших ответов ясно, что в браке ей жилось невообразимо одиноко: «жизнь была пустой», если дословно. Да, муж редко повышал на нее голос, но мог и молчать по целым дням. Да, в жизни не поднял на жену руку, не бросался угрозами, но Керфол превратил в ее темницу, и стоило ему отлучиться в Морле, Кемпер или Ренн, Анна даже цветок в саду не могла сорвать без бдительной служанки за спиной. — Я ведь не королева, мне такие почести ни к чему, — сказала она как-то. На это барон ответил, что сокровище нельзя оставлять с раскрытой дверью. — Тогда возьмите меня с собой, — попросила Анна, но муж ответил, что города полны порочных соблазнов, а молодым женам самое место у домашнего очага. — Чего вы хотели от Эрве де Ланривена? — спросил суд. — Чтобы он увез меня. — Значит, вы намеревались изменить мужу? — вставило обвинение, но суд невозмутимо продолжал: — Почему вы хотели уехать? — Я боялась. — Кого? — Своего мужа. — И почему? — Он задушил моего пса. Зал вновь расплылся в улыбках. В то время знать не боялась вешать своих крестьян, а убийство зверушки подавно представлялось сущим пустяком. В эту минуту один из судей, явно жалевший подсудимую, призвал дать ей объясниться. И вот что она рассказала. Первые годы брака Анну терзало одиночество, но нельзя сказать, что муж не питал к ней чувств. Ребенок скрасил бы жизнь, но зачать супругам не удавалось, и дни, к тому же дождливые, тянулись медленно. Из поездок муж действительно привозил подарки, но тоску они несильно разбавляли. Это удалось одной лишь восточной собачке, заметно осчастливившей Анну. Муж был доволен, даже позволил надеть собаке на шею драгоценный браслет и все время держать ее при себе. Как-то ночью Анна спала у себя в покоях, привычно сложив ноги на песика, но вдруг что-то вырвало ее из сна. Подле кровати стоял барон и добродушно улыбался. — С собачкой в ногах ты напоминаешь надгробное изваяние моей прабабушки, Юлианы де Корно, в часовне. От этих слов Анне стало не по себе, но она выдавила смешок: — Когда умру, и меня увековечьте с моим песиком. — Посмотрим-посмотрим! — хохотнул он, но брови при этом нахмурил. — Собака – символ верности. — Вы сомневаетесь, что я заслужила ее на гробе? — Если меня мучают сомнения, я выясняю правду, — сказал он. — Я уже не молод и, как говорят, обрек тебя на одиночество. Но даю слово: заслужишь памятник – увековечу тебя. — А я даю слово, что буду хранить верность. Хотя бы для того, чтобы меня увековечили с собачкой. Вскоре Ив де Корно отбыл на выездной суд, а в это время в Керфол заглянула его тетушка, вдова весьма уважаемого в герцогстве дворянина, ехавшая в Роскоф на очередной крестный ход. Благочестивая и влиятельная женщина, глубоко чтимая бароном, она предложила Анне ехать вместе, и никто не посмел возразить. Даже капеллан одобрил паломничество. Так Анна отправилась на крестный ход, где впервые поговорила с Эрве де Ланривеном. Он и прежде наведывался в Керфол с отцом, но с Анной ему удавалось обменяться лишь словом-другим. Стоя под сенью каштанов, они успели проговорить дай бог пять минут, пока люди выходили из церкви. — Мне жаль вас, — сказал Эрве. Анна очень удивилась, что пробудила в ком-то жалость. — Позовите меня, когда понадоблюсь, — добавил он. Она коротко улыбнулась, и в будущем с благодарностью вспоминала этот разговор. Виделись они с тех пор, по ее словам, три раза, не больше. Как и где Анна не раскрыла, словно боялась впутать кого-то еще. Встречи были редкими и мимолетными, а в последнюю Эрве сообщил, что едет за границу по опасному поручению, возможно, на много месяцев, и попросил у Анны что-нибудь на память. Под рукой оказался лишь драгоценный собачий ошейник. Как она потом жалела, что отдала его, но тогда не посмела отказать удрученному дальней поездкой Эрве. Муж в это время был в отъезде. Вернувшись через несколько дней, он поднял собачку на руки и не увидел ошейника. По словам жены, тот потерялся в саду, и она вместе со служанками искала его целый день – это действительно было так, прислуга поверила Анне и высыпала в сад искать ожерелье. Барон ничего на это не сказал, и за ужином был в обычном расположении духа: ни весел, ни хмур – да наверняка и не скажешь. Говорил много, описывал Ренн и что там делал, однако временами замолкал, устремляя на жену тяжелый взгляд, а позже у себя в покоях она обнаружила на подушке труп своей собачки. Анна в горе потянулась к еще неостывшему тельцу, и вдруг ее обуял ужас: пса задушили, дважды обернув вокруг шеи ожерелье, что она отдала Ланривену. Рано утром она похоронила пса, а браслет спрятала в корсаже. Мужу ни тогда ни после ничего не сказала. Позднее в тот же день он повесил крестьянина за кражу хвороста в саду, а на следующий – избил до полусмерти молодого коня на объездке. Наступила зима. Пролетали короткие дни, тянулись долгие ночи, а от Эрве де Ланривена не было ни весточки. Барон убил его или ожерелье было украдено? День за днем у камина в кругу прислуги, ночь за ночью в одинокой постели, Анна мучилась этим вопросом, трепеща от страха. Временами муж с улыбкой бросал на нее взгляд через стол, развеивая сомнения: Ланривен непременно мертв. Расспрашивать о нем Анна не смела – верила, что от мужа ничего на свете от него не утаить, и он обязательно узнает. Когда в замок попросилась на ночь известная в округе гадалка, чей хрустальный шар показал бы любой уголок мира, к ней стеклись все служанки, но Анна осталась в стороне. Зима, дождливая и сумрачная, протекала долго. Как-то раз в отсутствие барона в Керфол заглянули цыгане с дрессированными собаками. Анна купила самую маленькую и умную, белый пушистый комочек с разноцветными глазами. Цыгане наверняка обращались с ней дурно – до того жалобно она льнула к Анне. Вечером муж вернулся, а ночью собачка вновь лежала на ее кровати задушенной. Тогда Анна зареклась иметь животных, однако же как-то морозной ночью под воротами Керфола скулила тощая борзая, и Анна взяла ее в дом, наказав слугам держать язык за зубами. Поселив пса в забытой всеми комнате, Анна тайком носила ему еду со своей тарелки, взбивала лежанку и ласкала, как дитя. Ив де Корно вернулся, и на следующий день борзая лежала на кровати задушенной. Оплакав ее в тайне, Анна пообещала, что больше не даст крова даже умирающей от голода дворняге, но как-то раз нашла в саду под снегом подпалого щенка овчарки, кроху с добрыми голубыми глазами и перебитой лапой. Муж был в Бенне, посему Анна пустила собаку в теплый дом, накормила и, обработав лапу, спрятала. За день до приезда мужа она отдала щенка крестьянке из дальней деревни, щедро оплатив молчание и заботу, но той же ночью кто-то скулил под дверью, и только Анна открыла, на нее даже не с лаем, а всхлипами прыгнул вымокший и дрожащий щеночек. Анна спрятала его под одеялом, чтобы утром вернуть крестьянке, как вдруг со двора послышался цокот копыт. Заперев пса в сундуке, она спустилась встретить мужа, а когда вернулась через час-другой, щенок лежал на кровати задушенным. С тех пор Анна боялась подбирать собак, и одиночество ее стало почти нестерпимым. Порой, думая, что никто не видит, она шла к воротам погладить старого пойнтера, но как-то раз муж на выходе из церкви это заметил. На следующий день старый пес исчез без следа. Слушали Анну несколько заседаний подряд, и отнюдь не в терпеливом безмолвии. Судьи недоумевали: историю она рассказала откровенно детскую, даже не пытаясь обелить себя в глазах присяжных. Заставила, конечно, сделать выводы, но какие? Что Ив де Корно не любил собак, а его жена из прихоти старательно этого не замечала. И думать было смешно, что такой пустяк извинит связь Анны и ее возможного сообщника – или больше, чем просто сообщника. Адвокат явно жалел, что предоставил ей слово и неоднократно пытался прервать рассказ, но она продолжала в каком-то трансе, словно проживая те события заново. — Хотите сказать, вы убили мужа за то, что он запрещал вам иметь собак? — спросил в итоге судья, который прежде над ней сжалился. Вообразим, что он подался вперед, тогда как его собратья-законники дремали в креслах. — Я не убивала. — А кто же? Эрве де Ланривен? — Нет. — Тогда кто, скажите на милость? — Извольте. Собаки... — На этих словах она лишилась чувств. Скорее всего, адвокат упрашивал ее сменить линию защиты. Видимо, в пылу их первой встречи Анна как-то его убедила, но холодный свет судейской дотошности и городские насмешки разнесли ее объяснение в пух и прах, и сгорающий от стыда адвокат пожертвовал бы подзащитной немедля, лишь бы сохранить лицо. Однако упрямец-судья – все же он был скорее въедлив, нежели добр к Анне, – захотел дослушать и отложил решение на день. После исчезновения сторожевого пса жизнь месяц-другой текла спокойно: муж был самим собой, странностей не происходило. Но как-то вечером в поместье забрела коробейница с побрякушками, к которой мигом слетелись служанки. Анну её товар не интересовал, но все же она спустилась во двор к остальным и не успела опомниться, как торговка всучила ей подвеску в виде груши с благовониями – похожая болталась как-то у одной цыганки. Подвеска Анне даже не приглянулась – и зачем только купила? Торговка божилась, что она открывает будущее, но Анна не придала этому значение. Вернувшись в покои, она стала рассматривать покупку, а затем с любопытством ее раскрыла – до того необычное благоухание исходило изнутри. В подвеске притаился серый душистый шарик, обернутый крохотной бумажкой с подписью не кого иного, как Эрве де Ланривена. Он писал, что вернулся домой и после полуночи будет ждать у двери во двор. Бросив записку в огонь, Анна задумалась: уже закат, муж дома, и Ланривена никак не предупредить... Оставалось ждать. Так и вижу, как на этой минуте дремлющий зал чуть оживляется. Девушка в позднем часу получает записку от мужчины, живущего за двадцать миль, и не может его предостеречь – такое даже взволнует искушенного слушателя. Умом Анна явно не отличалась, поскольку решила весь вечер угождать мужу, не видя в этом ничего подозрительного. Традиционный способ – подпоить его – был закрыт: барон хоть и возливал порой, голову имел крепкую, а если ему и случалось напиться до беспамятства, то лишь по собственной воле, а не идя на поводу у женщины. Супруги уж точно – о ней и говорить нечего. С каждым новым словом в деле я убеждался, что барон ее не просто разлюбил, а возненавидел за якобы наставленные рога. Анна по старой памяти пустила в ход женские чары, но муж рано вечером, сославшись на ломоту и озноб, удалился в кабинет, где иногда спал. Слуга отнес ему теплого вина и вернулся с наказом не беспокоить. Подступив через час к двери кабинета за гобеленом, Анна прислушалась: барон мерно похрапывал. Она заподозрила обман и долго не отрывала уха от щели, но так спокойно и естественно сопеть мог только крепко спящий. Вернувшись к себе, Анна подошла к окну и долго смотрела, как луна тонет в кронах деревьев. Туман не пронзала ни одна звезда, и стоило луне скрыться окончательно, мир укрыло черным, как смоль, мраком. Час настал. Анна прокралась по коридору мимо двери мужа, где на минуту вновь обратилась в слух, затем подступила к лестнице. Убедившись, что рядом никого, она шагнула во тьму пролета, до того извилистого и крутого, что приходилось спускаться по шажку. Задумка была проста: открыть дверь, прогнать Ланривена, и мигом обратно. Еще вечером Анна проверила засов и даже капнула на него смазки, но теперь он все же скрипнул под ее рукой – совсем тихо, но сердце ее замерло. И тут за спиной раздался голос... — Голос? — переспросило обвинение. — Муж обсыпал меня проклятьями. — Что было потом? — Ужасный вопль и грохот падения. — А где в это время находился Эрве де Ланривен? — Во дворе. Как только заметила его, тут же велела убираться Христа ради и захлопнула дверь. — Дальше. — Я стояла на лестнице и слушала. — Что слушали? — Рычание собак. Присяжные закатывают глаза, зал скучающе вздыхает, адвокат багровеет от злости: опять проклятые собаки! Но въедливый судья продолжает: — Какие собаки? — Не знаю, — поникнув, ответила она так тихо, что её переспросили. — Как это не знаете? — Не знаю, откуда взялись собаки. — Давайте восстановим события, — решил судья. — Долго вы стояли на лестнице? — Всего несколько минут. — А что тем временем происходило наверху? — Собаки рычали, тяжело дыша. Раз или два муж вскрикнул, затем, кажется, простонал. И все – умолк. — Что дальше? — Чавканье, словно стая легавых терзала волка. Все в отвращении скривились, адвокат же вновь попытался заткнуть Анну. Но въедливость судьи не знала границ: — Подниматься вы не решались? — В ту секунду и решилась, чтобы прогнать их. — Собак? — Да. — И? — В темноте ничего не видела. Нащупала у мужа кремень и высекла искру. Он лежал на полу. Мёртвый. — А собаки? — Исчезли. — Как это исчезли? — Не знаю. Бежать им было некуда. Да и нет в Керфоле собак. Вдруг Анна поднялась со скамьи, всплеснула руками и с протяжным криком рухнула на каменный пол. Зал пришел в замешательство. Со стороны присяжных послышалось: «дело лучше передать церкви!», за что адвокат подсудимой наверняка ухватился обеими руками. Дальше суд увяз в перекрёстных допросах и препирательствах. Свидетели вторили Анне, что собак уже несколько месяцев не было в Керфоле – все знали, господин их не выносил. Однако по поводу ран погибшего следствие билось в мучительных догадках и спорах. Приглашенный со стороны хирург разглядел в них укусы. Опять всплыла версия о колдовстве, и прокурор с адвокатом принялись бросаться друг в друга цитатами из фолиантов о некромантии. Вскоре тот же судья опять вызвал Анну и спросил, известно ли ей, откуда взялись собаки. Телом пресвятого Искупителя она поклялась, что не знает. Тогда судья задал последний вопрос: — Будь те собаки вам знакомы, вы узнали бы их лай? — Да. — И как, узнали? — Да. — Кто же лаял? — Мои... — шепнула она. — Мои собачки. Анну вывели из зала, и больше она там не появлялась. Расследование передали церкви, а кончилось все тем, что судьи долго препирались то друг с другом, то с духовенством, и в итоге отдали Анну де Корно в руки родственников ее мужа. Анну заперли в крепости Керфола, где она и умерла через много лет безобидной сумасшедшей. Так заканчивается ее история. Что до Эрве де Ланривена – тут подробности я мог выведать лишь у его дальнего потомка. Убедительных доказательств не нашли, да и семья молодого человека пользовалась влиянием в герцогстве, посему он вышел сухим из воды и вскоре переехал в Париж. Ему явно было не до мирских утех, и он почти сразу же попал под влияние знаменитого Арно д’Андильи и янсенистов Пор-Рояля[1]. Год или два спустя Эрве приняли в общину, где он хоть и не возвысился, но разделял с ней радости и горести вплоть до смерти лет через двадцать. Ланривен показал мне его портрет, написанный учеником Филиппа де Шампань: в глазах – грусть, в губах – пылкость, лоб низок. До чего тусклый конец выпал бедняге. И все же, рассматривая его строгую и бледную фигуру в тёмных янсенистских одеждах, я почти завидовал его судьбе. Как-никак жизнь преподнесла ему два удовольствия: любить всем сердцем и, скорее всего, говорить с Паскалем[2]. [1] — Последователи религиозного движения в католической церкви. Главной цитаделью янсенизма был монастырь Пор-Рояль. [2] — Блез Паскаль был янсенистом.
|
| | |
| Статья написана 17 февраля 18:45 |
Время истекло Your Time is Up by Walt Sheldon Сначала я решил, что просто ошибся номером. В целом и правда попал не туда, но чтобы так! В трубке как обычно зазвучал гудок, затем что-то щелкнуло и мне ответили: — Бюро исторических исследований, Зон-20 на связи. — Прошу прощения, — сразу извинился я. — Видимо, набрал не тот номер. Эвфемизм. Вечно эта моя вежливость не к месту. Сам-то я не ошибся номером, – виной автоматическая система набора, которую верхи, лишь бы сэкономить, приказали установить по всему Пентагону. Из-за нее вечно то номер не тот, то вообще не дозвонишься, и мне даже подумалось, что живые телефонисты, по старинке, обошлись бы куда дешевле. В общем, если работали в военной сфере, не удивитесь. Я уже собирался повесить трубку, но человек на том конце воскликнул: — Постойте! Как вы сказали, «набрал номер»?! — Ну да. — Что же это... — голос звучал удивленно, если не сказать испуганно. — По какому же аппарату вы разговариваете? — В каком смысле? — растерялся я. — По самому обыкновенному телефону, дисковому. М-1, или как его там армейские называют. Человека в трубке как бомбой хватило: — Армейские?! — Да, армейские. Что вас так удивляет? Наверняка с флота или из ВВС. Смежники, соседи по Пентагону. Приходилось их терпеть, как и вообще многое – взять хоть этот барахлящий автонабор, от проблем с которым даже я, полковник Лоуренс Боггс, не был застрахован. Не иначе, кто-то на этой неделе решил довести штабных до ручки. Надо бы подыграть, решил я, и тогда, глядишь, вычислю шутника. — Вы, наверное, меня разыгрываете? — спросили в трубке. — Да больно надо. — Но это ваше «набрал номер»... «Армейские»… Это же все как записи из тривизора о двадцатом веке! Я безрадостно улыбнулся и помотал головой, не отнимая трубки. — Слушай, дружок, кончай уже. Некогда мне ерундой маяться. Хоть бы это не начальству взбрело в голову так дурачиться. — Погодите! — взмолился голос. — Только не обрывайте мысли, прошу! Скажите, какой сейчас год? В смысле, у вас там? — Какой год? 1955, разумеется. — Ничего себе! — воскликнул человек. — Не верится! — И почему же? — Вы понимаете, что произошло? Квантовая инверсия! — Что-что? — Карпо-16 только на днях предсказывал такую возможность! Друг мой, умоляю, ответьте на пару вопросов!.. В разговор вмешался голос телефониста. Не настоящий, само собой, записанный, – часть новой автоматической системы. Она то и дело встревала с шаблонными фразами в самый неподходящий момент. Так уж работала. А обиднее всего, что с ней ни поругаться, ни договориться. Нет, попробовать можно, но почувствуешь себя последним дураком. — Извините, время истекло! — сообщила система. — Нет, еще немного! — через помехи донеслось из трубки. — Не обрывайте! Не обрывайте мысли! И опять: — Извините, время истекло! А затем щелчок. И больше ни звука. Я подергал за рычаг. Все та же тишина. Пожал плечами и, перебрав бумаги на столе, ушел в работу. Забыл даже, куда изначально звонил. И разговор забыл. Хотя нет, с ним не так просто, – он-то все не шел из головы. Кто мне там ответил, Зон-20? Представился так. Странное имечко. Я, конечно, списал все на розыгрыш, но что-то не давало покоя. Этот Зон так искренне удивлялся, что и не усомнишься. Только из его слов выходило, что я каким-то нелепым образом дозвонился в будущее. Как человек благоразумный, недавно в полковниках, я понимал, что это чушь. Те же мысли не оставляли меня и за обедом. Я двигал поднос по полозьям в офицерской столовой и вдруг заметил за дальним столиком майора Московитца, – Клиппера. Он жить не мог без науки, вечно говорил о ракетах, полётах на луну и прочей такой чепухе. Помнится, у нас завязался спор, как это ракеты летают в космическом вакууме, так он бил кулаком по столу, рисовал графики, цитировал Ньютона, но так меня и не убедил. В общем, я подсел к Клипперу. — Привет, Ларри, — заговорил он первым. — Как жизнь? — Да как обычно. Перевод опять отклонили. Видно, так и помру в Пентагоне с карандашом за ухом. Мы несколько минут проговорили о рутине. — Клиппер, — подвел я наконец. — Ты ведь у нас ГС по научным тонкостям... — Кто-кто? — Главный спец. Новшество пентагонского жаргона. Скажи лучше, что ты думаешь о контакте с будущим? — Ты о путешествиях во времени? — Пусть так, если угодно. — Путешествия во времени – бред, — отрезал он. — Нелепость с точки зрения логики. Время есть последовательность бесконечно малых мгновений, и если в нём появилось событие, его нельзя изменить, как нельзя уничтожить энергию. — А я не о прошлом. Можно, скажем, пообщаться с кем-то в будущем? — Все равно парадокс, — отмахнулся он, заглатывая огромный кусок тушеного языка. — Если даже поговорить с кем-то в будущем, это будущее повлияет на прошлое через тебя. И ни нам, ни людям в будущем не вернуться назад. Случатся изменения, пусть небольшие, но их число будет расти. «Цветок хоть тронь, – иначе вспыхнет звезд огонь». Френсис Томпсон. Раздавишь паука – пустишь эволюцию паукообразных под откос, а через много лет и всю экосистему. От такого простого действия могут погибнуть или появиться целые виды. — О голова, гудит она, — иронически срифмовал я. — Но ты лучше ответь... Но Клиппера несло, и ему это нравилось: — Наблюдать явления прошлого, не будучи их участником, возможно, никто не спорит. Предположим, мы летим от Земли на скорости большей скорости света и обгоняем световую волну определенного события, к примеру, боя "Монитора" и "Мэрримака"... — Или битвы при Геттисберге, — заговорил мой патриотизм. — ...и, оглянувшись, можем его наблюдать. А в будущее – нет, не посмотреть. Разве что, как полагают, время и пространство замыкаются. — Ну ясно. — Я допил кофе и оставил Клиппера Московитца в одиночестве. * * * После этого Зон-20 как-то на время вылетел из головы: неделя выдалась загруженной. Норму по призывникам увеличили, да ещё кадровое планирование выдумало новый критерий классификации, и пришлось вводить его в дело. Не работали в военштабе – не поймете. Я вот работал, и работал на износ, в призрачной надежде, что кто-нибудь из верхов оценит мои усилия и меня наконец-то переведут за океан. Здесь нужно кое-что прояснить. Не подумайте, я не этакий герой-доброволец, которого тянет на подвиги, а кадровый офицер, и служба за рубежом – самый быстрый путь в командиры боевым подразделением, что ценится в послужном списке. Без этого многие достойные полковники так и остались в полковниках. В общем, я погрузился в работу, и, само собой, послал еще один запрос на перевод, но теперь составленный иначе. И о Зоне-20 позабыл, пока где-то через неделю, в обед, не зазвонил телефон. — Кадровый анализ. Полковник Бо... Но мне не дали закончить: — Человек из прошлого! Попал-таки на вас! — О нет, — протянул я. — Только не вы. Только не Зон-20... — Конечно же я! Как повезло! Признаюсь, я так надеялся с вами поговорить! Только, именем технологий, вы теперь не обрывайтесь! — Может, ну его? Грош цена такому разговору. — Грош! — воскликнул он. — Денежная единица в эпоху, когда деньги существовали, так ведь? — Послушайте, мистер... — Вы так и не поняли, что случилось, да? А мы здесь все как следует проанализировали. Ваша-то наука вряд ли на это способна. — Вы вообще кто и откуда звоните? — гнул я своё. — Зон-20, как уже представился. Я техник-историк в Бюро изучения древности, что в Вашингтоне, столице Земли. Сам, разумеется, землянин. Исследую древние цивилизации, вот как ваша... — Это что, подкол какой-то? — «Подкол»? А, этот термин у вас обозначает шутку! Так и запишу! — Ну ладно, хватит. Вас Клиппер Московитц подговорил? — Да, этого я и боялся, — тяжело вздохнул он. — Вы не осознаёте всей ситуации. Видимо, придется как-то доказать. Какая у вас там дата? — Я уже говорил. Сейчас 1955. — Нет-нет, я не только про год. — Сегодня 23 августа 1955. И вы не хуже меня знаете. — 23 августа. Минуту... сейчас залезу в киб... Ага, вот, 23 августа. Ближайшая значимая дата – 1 сентября. В этот день двадцать одна из ваших так называемых стран подписали в ООН — или скорее подпишут — соглашение по тарифам и торговле, что в итоге приведет к созданию свободной федерации... — Извините, время истекло! — опять вмешался этот проклятый голос электронного телефониста. — Нет! Не разъединяй! — прикрикнул я. — Алло, вы ещё слышите? Я постараюсь перезвонить! Это трудно, но, надеюсь, получится! — сказал Зон-20. — Извините, время истекло! И опять щелчок и тишина. Теперь Зон-20 надолго въелся в память. Если меня и правда разыграли, то разыграли с шиком: шутка безумная, продуманная, и сыграна – не подкопаешься. А если нет... ну, эту мысль я от себя пока гнал. Вся следующая неделя потонула в море бумажной работы. Перевод опять завернули. А утром 2-го сентября я открываю газету и читаю: «СТРАНЫ ООН ЗАКЛЮЧИЛИ ТОРГОВОЕ СОГЛАШЕНИЕ». Я прочитал разворот. Все так, как предрекал Зон-20. Или пересказывал, если угодно. Я впал в замешательство. В тот день работа не шла. Не мог сосредоточиться и все тут. Я не из мудрецов, сам знаю, и всё же мной завладела одна идейка. Забрезжила где-то глубоко гипнотическим огоньком и разрослась, перекрывая остальные мысли. Считайте, я дал слабину, или лучше задумайтесь, устояли бы сами. Или плюньте на нравственную сторону и просто примите, что соблазн взял надо мной верх. Свяжись я с Зоном – если он и впрямь из будущего, к тому же историк – разузнал бы обо всём, что нас ждёт. Заделался бы тогда пророком или поимел выгоду. Взлетел бы так быстро, что Цезарь на моём фоне сошёл бы за неумёху-резервиста. Я... Но затем я еще раз взвесил эту мысль. А сколько пользы я принёс бы родине! Я даже убедил себя, будто и порочных мыслей у меня не было, а моя изначальная цель – служить во благо других. Понятное дело, я пытался связаться с Зоном-20. Всё набирал тот номер, затем набирал и наугад. В попытке покрыть все комбинации выслушал нудную лекцию Московитца о перестановке чисел. Комбинаций оказалось несметное количество. * * * Телефон зазвонил через десять дней. Это был Зон. — Ну наконец-то! Я уже почти отчаялся! Квантовая инверсия нормализуется, так что это наш последний разговор. Каждая секунда на счету! — Как скажете, — ответил я. — Хотя мне не очень-то понятно, как мы вообще так говорим. Объясните вот... — Это не имеет значения. Мы передаем сообщения телепатической индукцией, потому я так удивился, что вы говорите с телефона. Ну и армий у нас больше нет! — Да, но... — Послушайте, полковник... Как вас? Да, собственно, не важно. Мне бы пригодилась помощь в исследовании. Мы ведь так мало знаем о вашей эпохе... — Мало? А как же фильмы там, записи, журналы? — Что вы! Всё уничтожила Последняя война. — Что, простите? — Последняя война. Скоро поймете, о чем я, если, конечно, выживете. От человечества осталось всего триста тысяч. Они-то и дали росток нынешней цивилизации. — Погодите-ка! Что ещё за война? Когда случилась... то есть, случится? — Вопросы не помогут, вам ее не отвратить – иначе мы бы с вами не говорили. Раз мой мир существует, вы ничего не смогли изменить. А теперь вздохните, успокойтесь и... — Успокоиться?! — заорал я на него через века. — Успокоиться! Легко вам говорить! Скажите хоть, скоро эта ваша Последняя война начнется? — Ладно, это можно. Сравнительно скоро. Вы наверняка её застанете. Лучше подготовьтесь, смиритесь с неизбежным. А пока что вы очень поможете, если ответите на мои вопросы. Я прислушался к совету и вздохнул. — Вопросы? Что же, Мистер Зон или как вас там, я согласен, но хочу кое-что взамен. Я отвечу на ваши вопросы, если вы ответите на мои. Объясню, как мы тут живем, – спрашивайте что угодно, – а вы покопаетесь там и скажете, что произойдет в моем времени. По рукам? Он замолчал, и на миг мне показалось, что это связь опять оборвалась. — Зон, вы ещё там? — Я вас слышу. — Его голос почему-то притих. — Легенда о Фаусте повторяется, да? — Не знаю, о чём вы. — Я и правда не знал. Пока что. — Мои ответы взамен на ваши. Я спрашиваю первый. — Согласен, — сказал Зон. * * * И я дал очередь. Когда будет Последняя война? Он ответил. Как начнется? Сказал. Кто развяжет, какие оружие и техника будут в начале, какие изобретут под конец? И это знал. Где будут основные бои, сколько войск? Я разузнал все, лихорадочно записывая каждое слово. Затем настал его черёд. Спрашивал он, в отличие от меня, о безобидных вещах: табу, брачных обычаях, жаргоне, образовании, одежде и привычках в еде. Я все рассказал. Мы говорили, верите ли, о лото, и тут трубке зашуршало и защелкало. — Зон? Слышите меня? — Да, но, кажется, сигнал слабеет. Инверсия идет на спад. Скорее всего, это наш последний разговор! Алло? — Раз так, тогда последний вопрос: говорите, этот ненавидимый диктатор пережил с подчиненными финальные взрывы. Где же они спаслись? — Та страна тогда звалась Канадой. Укрылись в местечке Резолюшен на Большом невольничьем озере, в огромном бункере. — И с датой вы не ошиблись? — Вряд ли. Вижу, настроены вы решительно, так что наверняка будете там, — бодро добавил он. — Уж не сомневайтесь. И снова помехи. — В таком случае последний совет, — сказал Зон-20. — Выжившие захватили диктатора с последователями – те же сожгли мир, так что не удивительно. Что началось – говорить страшно. Почти двадцать лет самых жутких истязаний. В общем, если отправитесь в тот бункер, выбирайте сторону с умом. — Разберусь, не бойтесь. Ларри Боггс себя в обиду не даст, и если кто-нибудь... — Что вы сказали? — Говорю, не дам себя в обиду... — Нет-нет, вы Боггс? — Именно так. Полковник армии США, Лоуренс Боггс. Он залился хохотом. Диким, раскатистым и даже несколько зловещим. Помехи всё накатывали, теперь походя на морской шторм. На фоне что-то щелкало и трещало. По нутру разливалось мерзкое чувство. Внезапно Зон-20 пробился снова, по-прежнему хохоча: — Будьте покойны, генералиссимус Лоуренс Боггс выжил. Он... И всё смолкло. Потянулась тишина. А затем внезапно: — Извините, время истекло!
|
| | |
| Статья написана 17 февраля 18:43 |
Белая комната Стивен Бёрнс. White Room by Stephen L. Burns Грохот тюремных дверей за спиной ни с чем не спутаешь. Резкий лязг — как вскрик безнадеги. Такая в нём бесповоротность, что кости стынут, как прутья решётки, а сердце обращается в глыбу бетона. Билли хоть и старался держаться, но всё же вздрогнул. Он уже побывал в приёмнике-распределителе для несовершеннолетних и окружном карцере. Но здесь, в тюрьме штата, всё иначе. Куда серьёзнее. "Ну чего ты, Билли-хулиган, ты ж теперь в высшей лиге". — Били натужно улыбнулся, но лицо стянуло, словно на нем была дешевая маска. Казалось, воздух сгустился, опутал лишними цепями, не давая сделать и шагу. — Булками шевели, красавчик. Охраннику было под пятьдесят. Заплывший жиром очкарик с крысиными глазками. Мятая пропотевшая рубашка серого цвета вот-вот лопнет на брюхе. — Номер ждёт, — подтолкнул он Билли пухлой рукой. — Топай быстрее, а не то шампанское нагреется. Или ты больше по фруктовым корзинам? Хохотнув, он шлёпнул юношу по заду. — Да иди ты, — прошептал Билли, жалея, что нельзя ответить по-мужски. Какой же холод стоял в этом месте. Не как зимой, а холод от мысли, что ты здесь никто. Таракашка в огромном мусорном баке. Билли сгорбился и быстрее зашагал по бетонному коридору, в такт звеня цепями. "Ну почему всё вот так? — мысленно сокрушался он. — Иду в цепях, будто псина какая-то". А ведь могло быть иначе, пришли агентство нормального адвоката, а не старую пьянь, дымящую, как паровоз. Она то поминутно подкуривала одну сигаретину от другой, то, кашляя, без конца копошилась в документах. Старая дура даже не могла запомнить, что он Билли, а не Бобби. Да, хоть нападение с отягчающими и грабёж не припаяли, но всё равно упекли на два года. Хвалить старуху было не за что. Коридор заканчивался мощной стальной дверью — бульдозером не снесёшь. — Стой, шкет! — охранник дёрнул Билли за белую тюремную робу. — Это Дженовезе, веду новенького. Уильям Ф. Томас, личный номер 3154-822985, — громко зачитал он с планшета и, перевернув листок, ехидно процокал языком: — Экий герой! Вломился в винный магазин и побил двух женщин! Охранник взглянул на Билли, как на заляпанный унитаз. Понурый Билли с трудом удержал язык за зубами. Жирдяй-конвоир хоть и не соврал, но всё было иначе. — Вас понял, — сухо протрещал динамик внутренней связи. Тяжеленная дверь с шумом отползла в сторону, явив короткий тупик с глухой стеной по одну руку и вереницей белых, без ручек и окошек, дверей по другую. Белые стены, пол, потолок – всё так слепило в свете ламп, что Билли невольно поморщился. Впереди – никого. Ни охраны, ни заключённых. А вокруг же – тишина. Как в гробу. Охранник толкнул его в спину. — Шевели задом, белобрысый. У меня уже пять минут как перерыв. Если не доберусь до кофе и сигарет в ближайшее время, кое-кому о-о-очень влетит. * * * * Билли стоял у двери камеры, потирая ссадину от наручников. Неуверенно осмотрелся: радоваться ему или дело дрянь? Камеру-то он представлял совсем иначе. Здесь же – бетонная каморка, три на три метра от силы, такая же белоснежная, как и коридор. Пол белый, потолок белый. Окна – куда там, даже на двери нет. Словом, белый короб. Слева была койка: узкая, прикрученная к стене железная полка с тонким матрасом, хлопчатым одеялом и подушкой из поролона. Всё белое. Справа у двери — столик на двух ножках и белый пластмассовый стул. Дальше вдоль стены — утопленный в полу пятачок: там находились унитаз, умывальник размером с миску и маленькое стальное зеркало. В центре, под закреплённым на стене душем, сверкала решёточка слива. А с крючка на перегородке, отделявшей эту полудикую уборную, свисало белоснежное полотенце и мочалка. Левее в стене, чуть ниже уровня глаз, виднелась какая-то дверца. Билли к ней толком не пригляделся, потому как было в камере кое-что поинтереснее: единственный угольно-чёрный предмет, вделанный в левую стену. Любой ровесник Билли с ходу узнал бы в этой штуке экран телевизора. Юноша подошёл ближе. — Зашибись, — гулко отразилось от белых стен. — Теперь два года пялиться в Колесо фортуны. Всю жизнь мечтал. Пульта не было. Вместо него – чёрная панелька, как у микроволновки. Билли нажал на кнопку, и телевизор ожил. На экране появилась птичка в гнезде. За десять секунд её не застрелили, не съели, не взорвали и не растоптали – очередная скукотень про животных. — Вот же дрянь крутят, — усмехнувшись, он потянулся переключить канал. — Может, что из кабельного есть? Но других каналов не было. Смотри этот, либо выключай. Так что Билли удобно растянулся на койке и подложил руки под затылок. "Сейчас бы пивка", — подумал он и усмехнулся. Если все наказание – таращиться в заумные передачи, он легко отделался. * * * * — Подъем! — проскрежетало из динамика, и камеру залил ослепительный свет. Билли сел на кровати: русые волосы во все стороны, голубые глаза еле разлипаются. Нехотя встал и прошлёпал к телевизору. На ожившем экране замелькала до боли знакомая заставка "Улицы Сезам". Сдерживая зевок, Билли отлил, вымыл руки и поплёлся к той самой неприметной дверце в конце камеры. В первый день он даже не придал ей значение, но сейчас не променял бы ни на что. Прозвучал щелчок, и Билли, мурлыкая под нос песенку-алфавит, открыл дверцу. В отсеке размером с хлебницу лежала белая электробритва. Он подошёл к зеркалу, и вскоре от редкой щетины на щеках не осталось и следа. Вернув бритву, он закрыл дверцу, чтобы через минуту-другую открыть её снова: теперь там стоял поднос с завтраком. Билли сел на койку, поставил поднос на колени и, не отрываясь от экрана, принялся за еду. За двадцать семь дней разнообразия ни на грамм: на завтрак дымящийся кофе, стакан сока, яичница на бумажной тарелке и два тоста с маслом. Поди не привыкни сметать это всё на автопилоте. Очередной блёклый завтрак, очередной день без людей. Разве что на экране. Поначалу Билли радовался, что камеру ни с кем не делит — а вдруг его заперли бы с накачанным маньяком, который мечтал о подружке? Байки о тюрьме ходят всякие. Но когда Билли надолго отрывался от ящика – случалось это редко – в голову лезли сомнения. Так ли уж всё гладко? Ест один, моется один. Еда, одежда и постельное бельё – из дыры в стене. Ежедневно в четыре по экрану скачет унылый жирдяй, подбивая размяться. Билли сперва посмеивался, но на третий день понял, что это одна и та же запись. Вот что-что, а "кряхтеть с Гюнтером", как Билли обозвал передачу, станет только умалишенный. Но теперь он и сам в четыре раздевался до трусов и вставал перед экраном. От гнетущего белоснежного одиночества не сбежать. Даже охранников, и тех не видел за месяц. Все приказы – скрежетом из динамика, к нему же обращаешься с просьбами. День на четвёртый Билли потребовал встречи с адвокатом. Скрежет заявил, что адвоката отстранили. Спросил, пустят ли на свидание, но из динамика холодное: — Вас никто не ждёт. Даже мать. Билли доел. Подумал о дне грядущем – в голове картинка: пустой белый тоннель в бесконечность. Днем обед, в четыре кряхтим с Гюнтером, в пять помыться и надеть чистую робу. В шесть ужин, в одиннадцать отбой. В семь подъём, и по-новой. В телевизоре мелькнул Коржик. Билли засмеялся. — Одевайтесь, — приказал металлический голос, кузнец тюремных дней. Билли подчинился, не раздумывая. * * * * Билли насупился, когда телевизор вдруг затих. Показывали передачу про муравьёв. Интересные, как оказалось, букашки. — Заключённый 3154-822985, — зашуршало на всю камеру. — Ответьте. — Вейдер, ну зачем звук-то вырубать, а? — проконючил Билли. Он с неделю звал голос именем злодея из Звёздных войн за схожесть. Уже осточертело гадать, есть ли кто за микрофоном или нет, а так скрежет стал хоть немного человечнее. — Вы провели в камере ровно тридцать дней. За хорошее поведение можете записаться в особую программу. "За хорошее поведение?" — Билли нахмурился. — "Поведешь тут себя плохо..." — Желаете записаться? — А что за программа такая? — Он опять уставился на муравьёв в телевизоре. Не хотелось ничего упускать. — Программа совместного досуга. Билли опять сдвинул брови. Совместный досуг? Неужто дадут поговорить не только с собой? Дождался-таки. Но лучше всё равно не расслабляться. Он настороженно сощурился: — Досуга? А какого? — Полезного. Вот уж объяснил. И что делать заставят? Хотя сейчас любое занятие, как праздник. — Даёте согласие? — Вейдер, ну не начинай! Мне правда интересно! Что войдёт в программу, а? — Вы и полезный досуг. Желаете подписаться? Он еще попытался разговорить Вейдера, но, казалось, бетонную стену камеры пробить легче. В итоге Билли согласился. В этой белой конуре так скучно и одиноко, что даже танцы с насильниками сошли бы за лучшую вечеринку на свете. * * * * А дальше всё как прежде. День за днём. Встать. Побриться. Позавтракать, глядя в ящик. Одеться. Посмотреть ящик. Пообедать, глядя в ящик. Весь день смотреть ящик, в четыре размять конечности. В пять помыться и сменить одежду. В шесть поужинать, глядя в ящик. Смотреть ящик до отбоя. Вейдер сказал, можно запросить книжки, почитать, но Билли даже в школе этим брезговал. Говорил, пусть лучше его застукают с членом в руке, чем с книгой, а после отчисления так вообще и страницы не перелистнул. От нахлынувшего одиночества и скуки иногда подмывало запросить какое-нибудь чтиво, но куда проще было уставиться в телевизор. Временами казалось, от однообразия он вот-вот свихнётся и начнёт биться головой в стену, лишь бы ощутить что-то новое. Порой же и малейшее отклонение от рутины вызывало необъяснимый ужас. Билли влачил пресные дни в пресной камере пресного коридора пресной тюрьмы, всё больше напоминая себе зомби с остекленевшим взглядом. Бывало, свернётся на койке после отбоя и плачет, вяло недоумевая, что с ним творится. Но чем глубже он погружался в отупляющую трясину апатии, тем вернее им завладевало безразличие ко всему. И вдруг на сорок шестой день всё изменилось. * * * * Билли думал, ужин будет как ужин. На пятый день из семи подавали запечённого тунца с горошком, булочку с маслом, а на десерт шарлотку. За день до того – бифштекс с запечённой картошкой и подливой, кукурузу в сливочном соусе, ломтик белого хлеба, а на десерт персиковый пирог. Завтра дадут куриную запеканку со шпинатом, яблочное пюре, а на десерт лимонный кекс. Ничего другого. Как же, скорее солнце погаснет... Солнце. Билли так давно его не видел, что променял бы всякий десерт – даже любимый яблочный пирог – на один самый тусклый лучик. Ссутулившись, он пустым взглядом таращился в передачу про летучих мышей, как вдруг всё отрубилось. Билли помрачнел. Мыши ведь только начали брачные игры! Он уже хотел крикнуть Вейдеру, но тут на экране показалось лицо. И лицо не из приятных. Мышей сменила женщина с виду лет сорока: гусиные лапки вокруг глаз; лицо длинное, не примечательное, чуть напоминает лошадиное и безжизненные тускло-каштановые волосы. Билли разглядывал её без всякого интереса. Сама как мышь, на троечку от силы. Серая тётка, в баре такие обычно «на крайняк». А склеить ее проще простого: чуток внимания – и она уже тает. Если природа и даровала ей какую-то красоту, следа от нее не осталось: под отёкшим глазом чернел фингал, щёки в синяках и ссадинах, на переносице пластырь. Опухшей нижней губе только три черных стежка не дают разойтись по трещине. На брови – пять стежков, еле заметных. Взгляд у женщины испуганный. Растерянный. Казалось, она смотрит прямо на Билли. — И-извините, это телефон доверия? — пролепетала она. Билли продолжал безучастно пялиться в телевизор, гадая, что это за шоу. Женщина нервно сглотнула. — Алло, вы слышите? — На шее жуткие синяки, будто её душили. Придушите уже окончательно, там мыши спариваются! Она провела языком по губам и вздрогнула, задев рану. — М-мне сказали, по этому номеру можно выговориться, и меня увидят. Билли глазел на экран, пытаясь уместить происходящее в бетонную каморку своей реальности. Женщина будто действительно смотрела на него. Обращалась к нему. Шмыгнув носом, женщина повесила голову. — Наверное, зря я позвонила, — обречённо прошептала она. — Придётся терпеть одной... Именно это «одной» пробило завесу тумана в разуме Билли. Женщина обнесла слово бетоном и мёрзлой сталью, выстроила из него маленькую белую камеру без дверей и окон. — Постойте, — хрипнул Билли, пытаясь проморгаться от долгого беспокойного сна и взглянуть на женщину по-настоящему. Он прочистил горло и выдавил уже громче: — Стойте, не отключайтесь! Не ясно, как это она говорит через ящик, но Билли ее уже не отпустит, вот уж нет. — Я здесь, слышу вас и вижу. — Ну слава богу, — облегчённо вздохнула женщина. — Думала, если с кем-нибудь не поговорю, сойду с ума. "Да и я тоже", — мелькнуло в голове у Билли. Он выпрямился, не зная, то ли плакать, то ли смеяться – настолько здорово было слышать чужой голос. — Я Билли. Можете поговорить со мной. * * * * Под бормотание телевизора Билли растянулся на койке. Рассказывали про замки. Средневековые, а не те, что в дверях. Обычно он до мелочей впитывал любой бред из ящика, но сейчас, приглушив звук, глазел на белый потолок. Женщину звали Джин. Сорок три года, не замужем, работала секретаршей в страховой компании. Измордовали ее так два типа, когда она вышла из машины у супермаркета. Избили, украли шестьдесят долларов, все украшения, кредитки и наверняка изнасиловали бы и прикончили, если бы их не спугнул полицейский с собакой, свободный от дежурства. Номер видеофона дали в агентстве для пострадавших. Сказали, можно позвонить и выговориться. Видеофоны... редкие и дорогие штуки. Билли как-то украл парочку и неплохо за них выручил. Вот как Джин позвонила ему. Не кому-то — именно ему. Билли сразу сообразил: лучше не говорить, кто он такой, где оказался и за что. Как же она вообще звонит на телевизор? Может, это охранники шутят? Поиздеваться решили? Хотя, помнится, Вейдер предлагал этот... как его там, полезный досуг? Про это и шла речь? Ну, не спросишь – не узнаешь. — Вейдер, ты здесь? — Слушаю. — Ты... Тюрьма всё подстроила? — Ни к чему объяснять в подробностях. От Вейдера ничего не ускользнёт. — Это важно? Вот так вопрос. Любого в тупик поставит. Вдруг на всю камеру опять просипело: — Если хотите, я отклоню её следующий звонок. Билли натурально вскипел. — И думать не смей, ясно тебе?! — Он вскочил с кровати, как ошпаренный, и вдруг, схватив воздуха, понял, что грозит кулаком потолку. — Не надо, пожалуйста, — выдохнув, Билли опустил руку. Да, непонятная избитая тётка – ещё и в матери ему годится – но от одной мысли, что больше с ней не поговоришь, тут же бросало в холодный пот. — Извини, — виновато буркнул он. — Не блокируй, пусть звонит, прошу тебя. — Вы уверены? — Ну да. Ей выговориться охота, а мне, знаешь, нетрудно. Всё равно делать нечего, — Билли наигранно пожал плечами. На это Вейдер скрипнул: — Хорошо, — и в динамике тихо щёлкнуло. Микрофон отключился. Билли плюхнулся на койку. Зря он всё-таки вспылил. Что он, трахнуть ее надеялся? Вот еще. Просто... Он повернулся к стене и приобнял себя, поджав колени. Хоть бы эта Джин ещё позвонила. * * * * — Вот же уроды! — стоило вспомнить недавний разговор, как Билли тут же подскакивал с койки и, бурча под нос, принимался мерить шагами камеру. Сорваться не на кого, в стену запустить нечем, – хоть так отвлекаешься. Фоном бубнил телевизор, но Билли его даже не замечал. Джин только что звонила. Разговаривали уже пятый день, по два раза, утром и вечером. И сегодня беседа получилась не из лёгких: Джин вышла на работу. Они уже не один час обсуждали это. Джин боялась. Боялась выходить из дома, боялась идти по улице, боялась возвращаться. Билли уверял, что всё будет хорошо. Что мир не перевернулся с ног на голову. Что она сама осталась прежней. Столько лет ведь ходила на работу, в магазин, и ничего. А что её избили, так это просто случайность, как удар молнии. Но понемногу Джин открыла ему глаза. Там, на парковке, у неё украли не побрякушки и наличку, а веру в себя. Тебя так просто избить до полусмерти, отнять у тебя кольца, наверняка изнасиловать или даже убить, – как жить дальше? Полицейский-то может и не спасти. Её мир как раз перевернулся, стал враждебным местом, где ни в чём нельзя быть уверенной. Любой встречный на улице, в лифте – да где угодно – мог закончить то, что началось у супермаркета. Само отражение в зеркале теперь не давало забыть, какая она слабая. И всё-таки Билли уговорил её снова пойти на работу. Сказал, что прежняя жизнь ещё вернётся, нужно только начать с малого. Чтобы хоть немного привести её в чувство, Билли рассказал, как в четырнадцать лишился отца: тот ехал забирать сына от друзей и лоб в лоб столкнулся с пьяницей на трассе. Рассказал, как на несколько дней заперся в комнате — думал, отец погиб из-за него. Из-за того, что у него были друзья. Что он пошёл в гости. Рассказал, как мать силком вытащила его из комнаты, и как в душе что-то надломилось. Он так и жил бы дальше в темноте, не возьми он себя в руки и не собери разбитое по кусочкам. Билли не стал рассказывать, что жизнь тогда покатилась под откос. Что он прогуливал уроки и доводил учителей, а там и до алкоголя с наркотиками было недалеко. Он то и дело распускал кулаки. Воровал в магазинах. Делал всё, чтобы хоть как-то заполнить пустоту внутри, притупить чувство никчёмности, пригасить ярость. Джин звонила час назад. Такая заплаканная, что Билли ужаснулся. Неужели опять избили? Если и так, то не физически. Он долго успокаивал её, чтобы разобрать хоть слово среди всхлипов, и, наконец, добился своего. На работе её даже не пустили за свой стол в приёмной. Сказали, пусть посидит ещё дома и не спешит возвращаться. Дескать, торопиться некуда. Рассказывая, с каким ужасом на неё смотрели коллеги, Джин зарыдала. И так не была первой красавицей, а теперь вообще вид жалкий – кто не захочет упрятать такую подальше от чужих глаз? Но Джин плакала не только из-за этого. Всех в офисе как подменили. Коллеги озлобились, будто она сама кого-то ограбила и получила по заслугам. Как же, если Джин избили ни за что, их тоже могут. Её сторонились, как заразной, и мечтали только выпроводить поскорее. Да и ей самой под конец уже хотелось бежать оттуда без оглядки. Билли шагал из угла в угол. Да уж, дела. А главное, сказать-то ей теперь что? Он и так битый час объяснял, что вид у неё не жалкий, что напрасно винить себя за чужие выходки, но так и не сумел достучаться. Ладно она хоть успокоилась и перестала говорить так, будто вот-вот покончит с собой. Джин нужна была помощь. Да и ему тоже – в одиночку-то нужные слова в жизни не подберёт. Но где же эту самую помощь искать? Вдруг из размышлений его вырвала тихая реклама по телевизору. Билли, застыв, впился глазами в экран. Светилось крупное "хотите знать больше?" #8192; — Вейдер, — позвал он, — ты меня слышишь? — Говорите. — Я же могу попросить книги, да? Есть у вас... как бы это... почитать, что сказать Джин? Как помочь таким людям? Вернуть их в строй, там. В тюремной библиотеке книг – про всё на свете. Наверняка найдётся и такая. — Есть. Хотите получить? — Очень. — Билли уже так давно не читал, что сомневался, выдержит ли. Обычно от книг его клонило в сон. Интересно, а нельзя?.. К чёрту, попытка не пытка. — Вейдер, и вот ещё... можно мне кофе? — Раньше он о таком не просил. Но это ведь просто кофе. Не ножовка, не напильник. — Книги и кофе будут в ящике через пять минут. * * * * Книги помогли. Но не во всём. Джин без конца спрашивала, кто он такой, психолог ли, и можно ли с ним встретиться. Почему одно имя назвал, и больше о себе не говорит. Пока что он увиливал от расспросов, но с тяжестью на сердце понимал — рано или поздно Джин загонит его в угол. А стоит ей узнать, где он очутился и за что, — мигом избавится, как от мешка с мусором. Каждый раз при мысли об этом становилось муторно на душе. Билли и думать боялся, что придётся снова жить в беспросветном одиночестве, как раньше, когда он не мог забыться хоть на время разговоров с Джин. Но порой, после отбоя, всякое лезло в голову. Подползали и такие чувства, от которых тянуло свернуться калачиком и зарыдать лицом в подушку. * * * * За девять дней, что Джин общалась с Билли, её лицо почти зажило. Фингал заметно пожелтел, синяки почти сошли. Она даже снова начала краситься. Но сейчас черные от туши слёзы струились по её щекам. Джин плакала. Билли терпеть не мог такие минуты. Поначалу он разозлился. Вот из-за чего опять рыдает? Она ведь на свободе, может пойти куда угодно и делать что захочет, а ему этого целых два года не видать. Скоро стало ясно, в чём дело, но это лишь сильнее его подстегнуло. Не заслужила она такой гнили в жизни. Из двух выданных тюрьмой книг — а продираться через них оказалось сущей пыткой — Билли узнал новые словечки. Например, "эго". В тот день её эго покалечили сильнее, чем всё остальное. Отделали в мясо гордость и самоуважение. Нечего и думать, что зашьёшь такую рану, залепишь пластырем, и она исцелится как по волшебству. Билли ещё долго не мог успокоиться. Но вскоре его злость стрелкой компаса качнулась в сторону подонков, которые так поступили с Джин. Если в мире есть хоть капля справедливости, гнить им в самой тёмной и мерзкой тюрьме на свете. От этой мысли напрочь сносило крышу. Ему бы сесть и спокойно подумать обо всём, да сейчас было не до того. Джин опять впала в уныние. Принялась корить себя за слабость и никчёмность. Винила за то, что стала жертвой и не смогла с этим совладать. — Джин, послушай, — он вперился в экран, жалея, что не может приобнять её или дать платок. Джин так понурила голову, что один подбородок был виден. — Ты слушаешь? — Угу, — кивнула она. — Ты ни в чём не виновата. Пусть ублюдки со стоянки мучаются. Ты не напрашивалась на ограбление, тебя не выбирали специально. Плюнули на то, что калечат твою жизнь. Увидели, что вокруг ни души, и тут же сорвались — добыча ведь легче некуда: сразу тебе и деньжата и, может, даже развлечение. Джин посмотрела прямо на Билли. Во взгляде читалось, что она до боли хочет ему верить. — Откуда ты знаешь? — Я... знавал таких типов. Она вытерла слезу, размазав по щеке тушь. — С тобой бывало похожее? — Нет. — Время менять тему. — Слушай... Но Джин гнула свое: — Так может, ты просто хочешь меня успокоить? Как все психологи. Откуда мне знать? — Я не психолог. — Билли помотал головой. — А кто же тогда? Коп? Священник? Соцработник? Кто?! — Хватит. Я просто знаю, о чём говорю, — грустно вздохнул он. — Поверь мне, и всё. Джин зло нахмурилась. — Да как же тебе верить, если ты не отвечаешь на простой вопрос? Билли тряс головой из стороны в сторону, как боксёр, которому зарядили в висок мощным хуком. — Я не могу... не могу ответить. — Но я всё тебе рассказала! Всё! Ты раздел меня догола! Мне в жизни не было так стыдно... — Потому я и не могу сказать! Мне тоже стыдно! — взревел Билли, уцепившись за это «тоже», лишь бы сбежать из давящего стального ящика Так оно и было. Он дал имя рвущему изнутри чувству, которое так старался подавить. Вытащил его на свет, где от него не спрятаться. — Ты мне не доверяешь, — бросила Джин с укором, опять повесив голову. Злость сменилась на отчаяние. — Я просто бесхребетная тётка, которой не хватает ни ума, ни сил о себе заботиться. Меня тогда не держали за человека, и ты не держишь. Просто хочешь привести в чувство, закрыть дело и распрощаться со мной поскорее. Билли держался из последних сил. Казалось, ещё немного, и его прорвёт. — Да хватит! — рявкнул он. — Сто раз уже говорил, что я не вонючий психолог! Он судорожно вздохнул. — Правда хочешь узнать, кто я такой? Билли не дал ей ответить, надсадно процедив: — Меня зовут Уильям Ф. Томас, я заключённый номер 3154-822985 исправительной колонии "Ковельтон". Отбываю два года за нападение и грабёж. Я знаю всё о тех двух подонках, потому что сам такой же! Джин потрясённо уставилась на него. — Н-нет, — проблеяла она. — Не может быть... Остановиться Билли уже не мог. Из него хлестало, как гной хлещет из лопнувшего фурункула. — Ещё как может. Слыхала про Малыша Билли? Легендарный бандит с Дикого Запада. Я вот в честь него назвался Билли-хулиганом. В шестнадцать меня выгнали из школы за то, что съездил по роже училке — застукала, как я шарил по шкафчикам. Устроился в мастерскую — попёрли за воровство. Я угонял машины, обчищал дома и магазины, толкал кокаин и колёса. А мой дружок-барыга, который два раза сидел за вооружённый грабёж — профи, не то что я! — обзывал меня ссыклом. Мол, только и умею, что брать да бежать. — Он замолчал. — Как-то ночью я нанюхался и решил убить сразу двух зайцев: раздобыть денег на дозу и показать, что яйца у меня будь здоров, поэтому пошёл грабить винный магазин. Старуха за прилавком не хотела открывать кассу, и я её отделал. Когда уже забирал деньги, вошла женщина. Думала взять вина, устроить романтику с мужем, а в итоге уехала в больницу с вывихом челюсти, четырьмя выбитыми зубами и сотрясением. Билли понизил голос. — Я их не выбирал. Они просто встали на пути. Я как выжал сотню на шоссе, и тут две кошки метнулись под колёса – переехал, и глазом не моргнув. Он вздохнул и перевёл взгляд на руки, вспоминая, что натворил ими в ту ночь. А будь у него пистолет? Пустил бы в ход без задней мысли. По телу вдруг пробежал такой холодок, что он машинально приобнял себя. — Билли? — Что? — Сейчас она сорвётся, будет называть его чудовищем, а он не найдется с ответом. Весь гнев выгорел. — Ты жалеешь о том, что сделал? И тут он разрыдался. Так внезапно и так горько, что нечего было и пытаться себя в руки. — Да, — пробилось через всхлипы. — Господи, как я жалею... — Из-за того, что тебя поймали и бросили за решётку? Он помотал головой, не в силах посмотреть на неё. — Нет же, просто... просто те женщины, — слова застревали в горле, — на их месте могла быть ты. Я бы избил тебя, — он в отчаянии всплеснул руками. — Избил и не задумался! — Понятно. Потянулась неуютная тишина. Билли молча считал секунды до приговора — вот-вот Джин махнёт ему ручкой и отключится навсегда. Как её обвинишь, если он и себе-то противен? — Билли, — вдруг начала она. — Взгляни на меня. Он поднял глаза, в душе смирившись, что сейчас увидит злое, перекошенное от омерзения лицо. Но Джин только слабо улыбнулась, от чего у Билли перехватило дыхание, а в груди тусклым огоньком зажглось чувство, близкое к надежде. — Будем еще созваниваться. Обязательно, — ласково произнесла она. — Но только... — Только что? — Билли вытер слёзы рукавом. Пусть просит что угодно. Он сделает. — Только теперь мы оба будем говорить. Обо всём. Постараемся помочь друг другу. — Ладно, согласен, — кивнул он, выдавив слабое подобие улыбки. — Ты уже и так мне помогла. * * * * Билли опять не сиделось на месте. Он так выдохся, будто не с Джин поговорил, а вылез из ямы в сто километров глубиной. Но его всё не отпускала мысль, что осталось какое-то дело, да притом важное. Ещё Джин об этом сказал... И вдруг – озарение. Женщины из магазина такие же, как Джин. Может, и они сейчас звонят непонятно куда, лишь бы выговориться. Рассказать, как их побили. Он побил. — Вейдер, ты здесь? — .Слушаю. — Можно мне бумагу и ручку? — Зачем? — Хочу написать женщинам из винного, извиниться. Если они хоть чуть-чуть, хоть на крупицу корят себя, пусть бросают. Я один виноват, и больше никто. — Листы и ручка будут в ящике, — коротко отозвался Вейдер и через пару секунд добавил: — Кофе? Билли усмехнулся, глядя в потолок. — Да, спасибо, не откажусь. * * * * — Ну вот. — Растрёпанный толстяк по имени Дженовезе наполнил белый бумажный стакан дымящимся кофе. — Что думаете? Форма охранника, в которой он встречал Билли, висела на стене. Сейчас же на нём была тёмная водолазка и мешковатые джинсы — всё такое мятое, будто он спал в одежде. На это же намекало скомканное одеяло на койке в углу кабинета, заставленного всяким оборудованием. Рядом находились ещё двое. Первый — Даррен Сэмюэльсон из администрации губернатора — оторвал взгляд от монитора и повернулся на кресле. Его вытянутое лицо не дрогнуло. — Неплохо. Но это ведь только один малолетний грабитель... — Ну и почему же один-то? — колко бросил Уорден Фиск, жилистый негр с бритой головой и в тонких золотых очках. Одет он был настолько же безупречно, насколько Дженовезе — неопрятно. Стрелки на дорогих брюках резкие, прямые, под стать нраву. — Билли уже пятнадцатым по счёту кончает программу Джено. Есть ещё двое, они в процессе. — Он указал на два других монитора. — Всё записывалось, могу показать. А на Билли вы просто удачно попали. Вовремя прорыв случился. — Ну ладно, результат и правда впечатляет, — нехотя согласился Сэмюэльсон. — И сколько же у вас неудач? — Ни одной. — Фиск поднял руку, не давая возразить. — Да, кого попало из заключённых не берём. Все кандидаты молоды, не один раз нарушали закон, но безнадёжных нет. — Он скрестил руки на груди. — Вы же просмотрели дело Билли. Сказать, что с ним будет после двух лет — да что там, двух месяцев! — в обычной колонии? — Статистику я знаю не хуже вашего, — устало протянул Сэмюэльсон. — Но с чего мне верить, что этот отморозок исправился? — Ну, вообще, пока не исправился, — робко вставил Дженовезе, засовывая бумагу, ручку и стакан кофе в один из трёх маленьких ящиков у стены. Стоило закрыть дверцу, как ящик тут же открыли со стороны камеры. — Но шанс есть. Теперь он не сможет так легко вернуться к прежней жизни, потому что начнёт ставить себя на место жертвы. — Как заложники иногда ставят себя на место похитителей? — Ну, вроде того, — пробормотал Дженовезе, отведя глаза, и поджёг сигарету вопреки табличке "не курить". Судя по забитым до краёв пепельницам по всему кабинету, делал он это регулярно. — Важно, что теперь он знает: у любого поступка есть последствие. И речь не о наказании, а о том, что он причинит боль невиновному человеку. — Так цикл и прервётся. Они перестанут без конца мотаться по колониям. А это ведь уже результат? — Фиск выгнул бровь и поглядел на Дженовезе. Тот всё ходил по кабинету, деловито посматривая в мониторы и возвращаясь к громоздкому компьютеру у стены. Дженовезе провёл здесь уже пять месяцев. Если они пройдут эту проверку, Фиск обещал сводить его в лучший ресторан города. — Когда Джено только заявился, я его за порог выставил, — продолжил Фиск. — Нужен мне какой-то очкарик-компьютерщик! Плевать, что у него научные степени по психологии. Зачем он в тюрьме? Но день выдался скучным, и я почитал его проект. Там было над чем задуматься. Он принялся загибать пальцы. — Изолировать заключенного от людей и всех источников информации, кроме телевизора. Однообразием довести его до нужного состояния. Заставить изголодаться по общению, что он захочет всеми силами поддерживать контакт с первым же собеседником — то есть, с жертвой похожего преступления. — Это мне ясно, — вмешался Сэмюэльсон. — Понимаю, что он теперь сочувствует жертвам, а не другим преступникам. Но ведь жертва эта — не человек! Картинка из компьютера! — Заключенные об этом не знают, — тихо пояснил Дженовезе, отвернувшись от монитора. — Компьютер составляет образ жертвы отдельно для каждого. Делает её историю схожей с историей заключённого, но не настолько, чтобы тот почуял неладное. У системы всего одна цель – взломать защиту подопытного. Он указал сигаретой на один из трёх блоков на стене. — Эта штуковина распознаёт не только вербальные сигналы, но и физиологические. Мы отслеживаем сердечный ритм, мощность кожно-гальванической реакции, давление — датчики вшиты в одежду. Голос анализируем. Если заключённый врёт, компьютер понимает. Если раскаивается — считывает, насколько. — Отгадайте загадку, — угрюмо начал Сэмюэльсон. — Она слепая, глухая, немая, с десятью ногами, радостно сядет в лужу, да ещё и плескаться начнёт. Это комиссия по условно-досрочному освобождению. — Он задумчиво поглядел на изображение Билли в мониторе. Светловолосый юноша, сгорбившись, в поте лица корпел за письменным столиком. Дженовезе и Уорден Фиск с надеждой переглянулись. Скромный грант, который им выделили для запуска программы, почти весь вышел, и только Сэмюэльсон мог дать ещё денег на развитие. Либо же пустить проект ко дну. Человек губернатора вновь повернулся к ним — лицо, как и прежде, каменное: — Что будет дальше с этим малым? — Через пару дней переведём его в отдельный корпус. Там он будет общаться с такими же, кто вынес для себя урок, или с психологами. Сможет учиться или даже профессию освоить. А чуть погодя разрешим ему свидания. — А он не учует подвох, когда поговорит с остальными? — нахмурился Сэмюэльсон. — С чего бы? — бросил Фиск. — Им предлагали участие в особой программе. Так оно и было. Каждый общался со своей "жертвой", у каждого случился прорыв. — Ладно, но вдруг он захочет встретиться с этой, как там её?.. Джин? Попросит её приехать? Фиск улыбнулся. — Видеть Джин он станет всё реже и реже. А потом дела у неё как будто наладятся, и звонить будет незачем. — Но ведь он к ней привязался. Расставание не вызовет проблем? — Не должно. Во-первых, он сам захочет её отпустить. Во-вторых, он и с другими жертвами станет разговаривать. И тосковать по одной из них будет некогда. Сэмюэльсон уставился на Дженовезе. — С другими жертвами? Вы хотите, чтобы заключённые весь срок говорили с компьютером? Глаза Дженовезе за толстыми очками округлились. — С чего бы? Дальше Билли начнёт общаться уже с реальными жертвами. — Вздохнув, он затушил сигарету. — Бог свидетель, их в мире хватает. От помощи не откажутся. — Даррен, слыхали выражение "отдать долг обществу"? — добавил Фиск для пущей убедительности. — И что "наказание должно быть под стать преступлению"? Сэмюэльсон молчал. Он вновь повернулся взглянуть на Билли: тот и не думал отрываться от письма. Это ведь не для виду, не для комиссии по условно-досрочному. Он не впитывает тюремную жестокость и насилие во всех смыслах; не звереет, лишь бы выжить. С трудом Сэмюэльсон признал: этот малый уже стал лучше. Тюрьмы и без того забиты под завязку, а бюджет всё пустеет. От нынешней системы нет толка. В лучшем случае один из сотни выходит на свободу другим человеком. Так хотелось верить, что этот проект изменит положение. И всё же... Билли вдруг поднял голову. — Вейдер, ты здесь? Дженовезе подошёл к микрофону и повернул переключатель на "Билли". — Слушаю вас. — Из динамиков монитора его голос прозвучал искажённым и чуждым. — Как пишется "прощения"? Через "а"? Дженовезе — он же Вейдер для Билли — продиктовал, как писать и обернулся. Сэмюэльсон потрясённо глядел на него, не мигая. — Другие записи я тоже посмотрю. И в тот особый корпус надо сходить. — Он перевёл глаза на сосредоточенное лицо Билли и кивнул сам себе. — Но, думаю, деньги ваши.
|
|
|