| |
| Статья написана 21 июля 2011 г. 11:03 |
Когда-то, много лет назад, мне попался сборник поэзии Ф.Пессоа, ставший для меня откровением в огромном мире поэзии. Среди прочих переводов в этой книге были строки особого рода и свойства: это была не просто рифма, это была кровь сердца, пропущенная через слова, чарующая гармония и красота, некая ОСОБЕННОСТЬ, ясно различимая и в то же время неуловимая, но которую не спутаешь ни с чем и никогда... Это были переводы Гелескула. Трудно говорить о личности такого масштаба, как А.М. Гелескул. Дело здесь не в плохом знании темы: переводы Анатолия Михайловича знаю и люблю давно, и с годами любовь эта только крепнет. Скорее, трудность такого разговора — в осознании глубины, масштаба отношения человека к своему делу. А относится Гелескул к своему делу всегда на "ВЫ". И поэтому, читая его переводы с испанского, польского, португальского, французского, немецкого языков, понимаешь, что именно ТАК и надо переводить, что без ТАКОГО отношения к слову не может быть ПЕРЕВОДА, — того, который однажды входит в сознание, врывается в мысли, пронзает сердце и остаётся в душе навеки. Гелескул вершит невероятное, сливая в одной форме алмазную чёткость определений, ослепительную палитру радости и печали, глубинный смысл оригинала, настроение автора в момент написания стихотворения. Так переводить может лишь Мастер, здесь мало только поэтического таланта переводчика; к таланту прилагается огромный, ежедневный, многолетний и неустанный труд поиска лучшего, правильного, единственно верного слова. Не будь этого — нам никогда бы не довелось узнать настоящую магию Поэзии, магию переводов Анатолия Михайловича: ослепительную грусть и отчаянную надежду Лорки, беспредельную ностальгию Пессоа, бездну одиночества Хименеса, хрустальную печаль и возвышенность Лесьмяна, сказочную красоту Тувима, других Поэтов, других миров, других вселенных. Сегодня создателю этих миров на русском, Анатолию Михайловичу Гелескулу, исполняется 77 лет. Желаю Мастеру здоровья, долгих лет жизни, бодрости духа, настроения, удачи во всех делах и, конечно же, вдохновения и новых переводов. Спасибо Вам, дорогой Анатолий Михайлович, за Ваш труд, за Вашу любовь к жизни и отношение к Поэзии! Счастья Вам и радости!
|
| | |
| Статья написана 20 июля 2011 г. 17:09 |
материал А.М. Гелескула в журнале «Иностранная Литература», 2000г.,№7 ______________________________________________________ _______
“Капли дождя”
Каждому памятно удивление, с каким он рано или поздно открывал для себя поэзию, для себя — значит, и в себе. Открытие так неожиданно, что кажется подарком судьбы; на самом деле его надо заслужить. И лишь народная поэзия — незаслуженный подарок детства, который дается мимо воли. Она входит в жизнь раньше книг и входит игрой, а не раздумьем, надолго сохраняя для нас детское обаяние. Взрослость не мешает слышать ее, но не каждого побуждает вслушиваться, как в любимых поэтов. Сами поэты, однако, вслушиваются чутко и не ощущают взрослого превосходства. Народная поэзия — ключ ко всей национальной поэзии, это истина, и даже прописная.
“Хотите познать народ — учитесь его песням” — эти слова фольклориста Антонио Мачадо-старшего, отца великого поэта, справедливы для всех народных песен, а для испанских еще и потому, что некогда отсталая, крестьянская Испания долго была европейским заповедником народного искусства.
Наши женщины младенцев, чтоб унялся окаянный, не запугивают букой, а поют им севильяны, —
полушутливо утверждают андалузцы. Песня — первое, что испанец слышит новорожденным, и последнее, что звучит над его прахом. Всего век назад на средиземноморском побережье бытовала погребальная хота, и последний долг умершему отдавали песней и танцем. Жизнь и песня сроднились не только в народном быту, но и в сознании, и свидетельством тому — обиходная речь. Для нас “ветер поет” или “море поет” — стертые метафоры. По-испански поет всё — кузнечик, жаба, даже змея. Пением обозначены голоса живого. И, без особых преувеличений, пение для испанцев — еще один способ говорить, менее привычный, но более убедительный. По крайней мере, до недавнего времени было так.
Испанское пение, скрашивает ли оно труд или досуг, преимущественно одноголосое. В пахоту над кастильскими полями перекликаются песни, но певцы чередуются, и до последней рулады никто не перебьет чужую песню и не подхватит:
Когда ходил я, бывало, по крайней улице к полю, в окне ты птиц вышивала, а я пускал их на волю.
Андалузские батраки работают и поют ватагой. Но тоже поочередно. Старший затягивает песню. Он поет первую строку; едва смолкнут ее плакучие переливы, слышится: “Вхожу!” — и новую строку ведет новый голос, его сменяет другой, и, наконец, запевала дает команду: “Сторонись!” — и сам завершает песню, одну на всех:
Забудь, что была со мною. Скажи, что любила камень и смыло его волною.
Традиционны образы и мелодии, взлеты и падения голоса, но человек неповторим — и ему дают выговориться. Испанская народная лирика — это череда внятных голосов; каждый рассказывает о своей участи, и даже если слова рассказа не его, а чужие, наследует их как товарищ по судьбе.
Предлагаемая подборка не посягает на стиховое богатство испанских песен и знакомит лишь с одной из них — сегидильей и ее вариациями. Краткая справка. Сегидилья — это песня и танец; ее сценический облик разнообразен, но стиховая форма едина — четверостишие, реже семистишие строгого рисунка. Само название (сегидильи — песенки en sequida, то есть одна вслед другой) невольно хочется перевести как “частушка” — хотя бы потому, что сегидилья, согласно магистру Корреасу (Х V III век), “по своей живости и легкости пригодна и для сказанного в шутку, и для весьма серьезного”. Для магистра это песня городских низов, “кои стезей греха следуют и за то преследуемы бывают”. Это, разумеется, ученый юмор, игра слов, все равно что выводить “частушку” от “зачастить в участок”. А серьезно Корреас сообщает: “Искусство это древнее, стихи же столь просты и доступны, что складываются простонародьем и поются всеми”. Искусство действительно древнее: сегидильи бытовали еще в ХII веке. Впрочем, и русская частушка не вчера родилась и не в ХIХ веке, как принято считать; не требуется усилий, чтобы распознать ее в уцелевших скоморошьих песнях, записанных еще казаком Киршей Даниловым:
Кто напьется воды, убоится жены. Изопьем-ко вина, то прибудет ума.
Коренное отличие испанской сегидильи от русской частушки — мелодическое. Сегидильи звучат повсюду — есть астурийские, арагонские, даже басконские; но колыбель их — выжженная солнцем и войнами Кастилия, еще определенней — бурая, плоская Ла-Манча, родина Дон Кихота и бойкого на язык Санчо, а когда-то пограничная полоса между Востоком и Западом. Быть может, пограничье и соткало певчие кружева сегидилий; по диапазону мелодии и ее узорчатости кастильская сегидилья — самая сложная из испанских народных песен и требует немалого искусства. Тем поразительней ее живучесть. В минувшем веке фольклорист Эчеверриа Браво объехал Ла-Манчу, повторив путь Дон Кихота, и на этом легендарном пути по самой заунывной из испанских равнин записал две с половиной тысячи мелодий.
Увы, как ни старайся, песню не расскажешь, а глядя в текст, тем паче переводной, — не услышишь. Ведь песенное слово рождается ни до, ни после мелодии, но несет ее в себе, и музыкальные возможности — не что-то добавочное, отдельное от слова, а скрытые в нем возможности смысловые. Однако есть испанская поговорка “Кто забыл слова, не вспомнит мотива”. Песни, как люди, рождаются и умирают, испанские — не исключение, многие из них отзвучали, и как они звучали, не помнит и не знает никто. Как ни странно, слова пережили музыку — лишнее свидетельство народной тяги и чуткости именно к слову. Об испанцах принято говорить — народ, который веками пел и плясал. Справедливей было бы сказать — народ, который веками слагал стихи. Но, быть может, испанцы за то и любили слово, что оно легко становилось у них песней.
О трудности и ущербности перевода народной лирики можно говорить бесконечно, было бы желание. Однако испанскую поэзию в России переводить начали именно с народной, и первый же опыт — переведенный Карамзиным романс о графе Гвариносе — через четверть века был записан от яицких казаков. Устная поэзия вернулась в родную стихию. Поразительная восприимчивость! Не в столице, не в Москве, а в сибирской степи за Уралом мытарства пленного графа нашли в сердцах отклик. Какое, казалось бы, дело русским крепостным, одетым в шинели или ушедшим в казаки, до Карла Великого и его злосчастного арьергарда, который такие же испанские мужики некогда разгромили в ронсевальском ущелье, а века спустя оплакали в народных романсах? В устном варианте граф слегка обрусел, Ронсеваль стал Францевалем, зато невеста графа из Парижа перебралась в Москву, а в остальном перевод Карамзина, почти двести строк, вошел в народный обиход почти в первозданном виде. Сколько ни рассуждай о языковых барьерах, жизнь неисповедима, и поэзия тоже.
Романсы переводили Пушкин и Жуковский, а П. А. Вяземский первым обратился к испанской песне. Но его “Подражания сегидильям” (1836) остались, увы, счастливым исключением. Зато расцвела переводная и доморощенная испанщина, блистательно подытоженная бессмертным Козьмой Прутковым (“Дайте мне мантилью, / Дайте мне гитару, / Дайте Инезилью, / Кастаньетов пару!”). Надо сказать, термин этот — испанский, и сам продукт — тоже; испанщина возникла в той же мещанской среде, что и русский “жестокий романс”. Народная лирика в Испании была собрана и записана лишь в конце ХIХ века, а те поделки, что проникали в Россию под видом испанской песни, русских поэтов не вдохновляли. Двадцатый век мало что изменил, хотя и не обошел испанскую песню вниманием. Гаргантюа русского перевода К. Бальмонт издал в 1911 г. весьма представительный сборник “Любовь и ненависть. Испанские народные песни” — курьезный и по-своему непревзойденный образец переводческого легкомыслия (нелады с русским языком у поэта вполне грамотного заставляют подозревать, что мэтр едва ли прикасался к уготованным ему подстрочникам).
В течение века многие английские или немецкие песни стали частью русской поэзии, испанская остается прекрасной незнакомкой. Причин, видимо, много; не самая существенная, но все же досадная — та, что наши издательства и журналы вообще не жалуют фольклор. Лет пятнадцать назад я принес в “ИЛ” переводы андалузско-цыганских песен и узнал, что это прецедент, и притом опасный: фольклор хлынет со всех континентов, кроме, может быть, Антарктиды, и журнал захлебнется. Все же прецедент имел место, и ничего катастрофического не произошло. Не хлынуло, а жаль. Народная песня исчезает на глазах, как леса, реки и нравственные запреты, и просит удержать ее в ладонях, согревая руки и сердце. Провеянное временем песенное слово дышит вином и хлебом, и вкус его на губах хочется длить и длить. Но речевая красота и ладность, которой покоряет народная песня, еще не все. Народ — поэт долгой жизни, и не только долгой — это жизнь во всей полноте ее возможностей, мыслимых и немыслимых, светлых и беспросветных. Отдельному человеку выпадает лишь часть, участь, и недаром о судьбе говорят — доля. Песенной поэзии дано сказать о целом. Все эти клятвы и плачи, признания и проклятия составляют единую поэму, сложенную и полусмытую временем, — смутный эпос, распыленный голосами. В сущности, для Нового времени единственный народный эпос.
Не затягивая эти рассуждения, приведу самое убедительное, на мой взгляд, из того, что говорилось и писалось о народной лирике, — слова, сказанные в I Х веке арабским просветителем Аль-Джахизом о поэзии бедуинов, для него уже древней: “Это искусство врожденное, а не приобретенное. Передавалось лишь то, что запоминалось само собой, и было оно малой долей огромного, объять которое — все равно что сосчитать капли дождя или песок пустыни”.
Сегидильи
(Кастилия)
О чем бы мое горло ни распевало, молчат мои печали, а их немало.
Слывет ли сокол голью, судите сами. Зато гнездо соколье под небесами.
Не зря свинья и скряга живут на свете — кого-то да накормят, но после смерти.
Один ломоть в котомке — и все пожитки, но раз ломоть в котомке — всего в избытке.
Когда играешь жизнью, ставь на отвагу. О трусах не напишут, щадя бумагу.
Удача ждет, но кто ее не ищет, тот не найдет.
Любовь — она как ветка, где мало места, и кого-то придется спихнуть с насеста.
Хоть женщину с гитарой равнять неловко, но чтоб ее настроить, нужна сноровка.
Глуха вначале, а натянул ты струны — и зазвучали.
Ведь женщина — тростинка и пустотела. Согрей ее губами, чтобы запела.
Сними платок узорный и сделай милость, развей над полем косы, чтоб колосилось.
Спит водонос мой рядом с водой журчащей. Была бы я водою, спалось бы слаще!
Проснусь и только вспомню, в кого влюбился, такая радость, будто на свет родился.
Прошу, хоть подаянья не брал я сроду, дай раненому сердцу живую воду.
Подруга взгляд отводит. Не знак ли это, что жернова не мелют и песня спета?
Тебя, мой ненаглядный, мой смуглолицый, мне разглядеть мешают мои ресницы.
Твои ресницы — чудо, глаза подавно, а ротик бесподобен и лжет исправно.
Подобна ревность перцу — хорош помалу, но если переперчить — пиши пропало.
Влюбленный как ребенок. Дитя родное довольствуется малым, пока грудное.
А старше стало, как ни корми прожору, ему все мало.
Девица, глядя в небо, минуя крыши, вздохнула: — Все блаженства даются свыше.
Кивнул прохожий: — И свыше, дорогая, и снизу тоже.
Молю, святой Антоний, спаси нам души и дай деньжат и мужа других не хуже.
— Ты не забыта, и ждет тебя картежник и волокита.
Заключены все браки в той книге судеб, которой никогда мы не раздобудем.
Любовь у нас с тобою как путь к могиле — года надежд и тягот и горстка пыли.
Мне снилось, будто любишь, и я спасен, но и во сне мне снилось, что это сон.
Разлука вдаль пустилась, едва живая, а следом шло забвенье не отставая.
Но у могилы забвение разлуку опередило.
У радостного песни звонкоголосы, а горестному песня стирает слезы.
Я не стираю, пою один, как лебедь, и умираю.
Севильяны
(Андалузия)
Глаза твои — два солнца в туманах шали, огромней и чернее моей печали.
А сердце радо, сгореть дотла готово в горниле взгляда.
То не глаза любимой передо мною — два вражеских отряда грозят войною.
“Хоть целят метко, — приободрило сердце, — идет разведка”.
Вчера зашла я в кузню, прошу цыгана, чтоб выковал мне друга, но без изъяна.
Махнул рукою: — Мужчина без изъяна? Взбредет такое!
Раздула в сердце пламя, как опахало, и отошла, как только заполыхало.
С огнем играя, теперь ты руки греешь, а я сгораю.
Ты глуп и на рассвете, и на закате, а днем еще глупее, замечу кстати.
Скажу короче. едва не позабыла, что глуп и ночью.
Я вырванное сердце не ради денег бросаю на прилавок: купи, изменник.
Горжусь товаром, да не находит спроса, а ведь задаром!
Увы, любовь мужская — бокал на полке, нечаянно заденешь — одни осколки.
И, как ведется, чем тонкостней, тем легче и разобьется.
Любовь с табачным зельем сравненья просит — кто задымил, уверен, что скоро бросит.
Не тут-то было! Те кто бросал, закурят — и с новой силой.
Песни под бубен
(Эстремадура)
В начале песни голос еще садится, покинуть сердце песня еще стыдится.
Вверяю песню ветру, пою всей грудью, но сколько бы ни пела, пою безлюдью.
Возьми, подруга, бубен, споешь не хуже. Меня дружок не слышит, отсохли уши.
Без песен меня тянет к заветной двери, да у тебя мамаша страшнее зверя.
Как не жалеть беднягу, такой короткий — что от макушки мерить, что посередке.
Я невеликим вырос не для насмешек. Хоть невелик, да крепок лесной орешек.
Да ты из дуба тесан! Такие стати годны и для колодок, и для кровати.
Как ни тесны колодки, ни в чем не каюсь. Но сон девичий крал я, не отрекаюсь.
Смуглей литых колосьев, смуглей каштанов то зеркало, где тонешь, однажды глянув.
Довольно нагляделась я на дорогу. Твердят мне, что не любишь — и слава богу.
Тюремщица, не сетуй и не печалься. Сними с меня колодки и распрощайся.
Тебя последней просьбой обеспокою. Когда смахну я слезы, махни рукою.
Хорош севильский бубен, хвала изделью! С ним ночи наши лунны и под метелью.
ЗАПЕВКИ
(КАНАРСКИЕ ОСТРОВА)
Как неслышно по нагорью ветерок сбегает к морю!
Под горой, укрытый тенью, сплю и вижу сновиденья.
Изголовьем моим руки, тенью — волосы подруги.
О травиночке, бывало, тосковал я у штурвала.
А услышал гул сосновый и на свет родился снова.
Но у солнца в изголовье облака набухли кровью.
Не пойму, какого беса застрочила митральеза.
Оглянись — война войною, а в тылу трясут мошною.
Недочтутся рядового — вспоминай меня живого.
Пядь земли, где кровь солдата, не топчите, место свято.
Но трубят победу войны на мотив заупокойный.
Сабли в ножны, ружья в угол, проживем без этих пугал!
А покуда плеть порхает, пёсий зад передыхает.
________________________________________________
перевод с испанского — А.М. Гелескула
|
| | |
| Статья написана 28 июня 2011 г. 17:41 |
Хименес А.М.Гелескула — явление уникальное; это не просто перевод, это — кровь сердца, пропущенная через слова.
Это ослепительная красота и гармония — и столь же ослепительная грусть.
Это — великая Поэзия.
______________________________________________________ ____
НА ЗАРЕ Ночь устала кружиться...
Сиреневых ангелов стая погасила зеленые звезды. Под фиалковым пологом даль полевая проступила, из тьмы выплывая. И вздохнули цветы и глаза разомкнули, и запахла роса луговая. И на розовой таволге - о, белизна тех объятий! - полусонно слились, замирая, как жемчужные души, две юности наши по возврате из вечного края.
*** Найдем ли мы путь, живые, туда, где она сейчас? ...Но к нам она путь отыщет и, мертвая, встретит нас.
ЮНОСТЬ Когда сказал ей в тот вечер, что я уеду наутро, она, взглянув, улыбнулась, но как-то странно и смутно. Зачем ты едешь? — спросила. В долинах нашего края такая тишь гробовая, как будто сам умираю. Зачем ты едешь? — Я слышу, что сердце крикнуть готово, хочу кричать — и ни звука, хочу сказать — и ни слова. Куда ты едешь? — Куда-то, где выше небо ночное и где не будет так тихо и столько звезд надо мною. Ее глаза потонули в тиши долин беспробудной, и, погрустнев, она смолкла с улыбкой странной и смутной.
*** Посох держа на плече, смотрит пастух отрешенно, как расплываются сосны там, на краю небосклона; тянется пыльное стадо, тихое в час этот поздний, и бубенцы под луною все монотонней и слезней.
В белых туманах укрылся хутор. Ни света, ни луга - только сквозящая всюду вечная чья-то разлука.
Речка в себе затаилась,
и, хоть не видно протоки, из тишины непроглядной слышно, как воды глубоки. Все расплывается. Глухо, словно над вымершим краем. Лишь под луной золотою плач бубенцов нескончаем.[/p]
*** Я не вернусь. И на землю успокоенье ночное спустится в теплую темень под одинокой луною. Ветер в покинутом доме, где не оставлю и тени, станет искать мою душу и окликать в запустенье. Будет ли кто меня помнить, я никогда не узнаю, да и найдется ли кто-то, кто загрустит, вспоминая. Но будут цветы и звезды, и радости, и страданья, и где-то в тени деревьев нечаянные свиданья. И старое пианино в ночи зазвучит порою, но я уже темных окон задумчиво не открою.
*** Ко мне обернешься, плача, в разгаре цветенья сада, - ко мне обернешься, плача, и я повторю: — Не надо. А сердце в оцепененье замрет, отходя от тяго г... И сестринских пальцев тени на лоб мой горячий лягут. Я встречу твой взгляд печальный, печалясь тобой одною. Я встречу твой взгляд печальный, с его добротой родною. И спросишь ты: — Что с тобою? Но в землю взгляну я немо. И спросишь ты: — Что с тобою? И снова взгляну я в небо. И вдруг улыбнусь в ответ, — ты вздрогнешь, как от угрозы, - и я улыбнусь в ответ, чтоб вымолвить: — Вытри слезы...
*** В полях печально и пусто, одни стога среди луга. Ложится вечер осенний, и пахнет сеном округа. Проснулся плач соловьиный, а сосны замерли сонно, и стал так нежносиренев над ними цвет небосклона. Уводит следом за песней меня тропа луговая, и веет осенью песня, Бог весть кого отпевая, - поет, как пела когда-то, зовя ушедшего друга, и падал вечер осенний, и пахла сеном округа.
***
Нет, не из этого мира звон ваш... И стужа сырая стелется слезным туманом, смутный мой облик стирая. Зимней зеленой луною катятся в ночь ваши стоны, колокола. В полнолунье дали страшны и бессонны. Ночь, и, пока вы звените, погребены все живые, а погребенные живы, наглухо двери входные, настежь могилы... 0 ночи с зимней луною зеленой! Колокола под луною! Звон... Или плач отдаленный? То, что на западе плачет, плачет и там, на востоке, плачет и в городе спящем, где фонари одиноки, плачет и в море бессонном, плачет и в утренней рани, где серебрится печально свет над ночными горами. Где вы, в каком вы селенье, звонницы стужи? Который час вами пробит? Сознанье меркнет, не видя опоры. Гибельный зов запредельный звона, подобного стонам, колоколов одичалых в инее звезд!
И за звоном слезный туман наплывает и разливает потоки, смыв меня с улицы спящей, где фонари одиноки.
*** Встречают ночь переулки. Все стало тихим и давним. И с тишиною дремота сошла к деревьям и ставням. И ранние звезды юга забрезжили в небе вешнем - в печальном апрельском небе, фиалковом и нездешнем. Горят за оградой окна. Скулит у ворот собака. На синеве чернея, возник нетопырь из мрака. 0 желтая дымка лампы над детским незрячим взглядом, и вдовьи воспоминанья, и мертвые где-то рядом! И сказки, что мы при звездах рассказывали когда-то апрельскими вечерами, ушедшими без возврата !
А сумрак велик и нежен, и слышно на отдаленье, как ночь окликают зхом затерянные селенья.
*** В лазури цветы граната! Матросская слобода! Какое легкое небо и как листва молода! Изменчивый ветер моря! Матросская слобода! Обветрена, сероглаза, и горе ей не беда! И женский голос заводит: "Морской обычай такой - мужчине море законом, а сердцу — ветер морской!" — Святая мать кармелитов, пошли нам ясные дни и наши весла, мадонна, своей рукой осенй! ...Под вечер воздух мерцает, закат — как сон наяву, и капли слез золотые вдали кропят синеву.
Как будто ветер вернулся и даль морская близка - и всех затерянных в море нашла глазами тоска. Изменчивый ветер моря! Матросский родной очаг! На сердце ладанка с лентой и синий холст на плечах! В лазури цветы граната! Веселье в ладу с тоской. Мужчине море законом, а сердцу — ветер морской!
*** Вечерние дороги свела в одну ночная. По ней к тебе иду и как дойти — не знаю. По ней к тебе иду, далекий, как зарницы, как отголосок ветра, как запах медуницы.
*** Одним из колес небесных, которое видит око, на пустошь луна вкатилась и ночь повезла с востока. И на холмах собаки, в потемках едва заметны, закинув голову, лают на свет округлый и медный. А воз везет сновиденья и сам едва ли не снится. Лишь далью звезд обозначен его незримый возница.
***
Люблю зеленый берег с деревьями на кромке, где солнце заблудилось и кажется вечерним и смутные раздумья, душевные потемки, плывут среди кувшинок, гонимые теченьем. К закату? К морю? К миру? В иные ли пределы? В реке звезда плеснула, и путь ее неведом... Задумчив соловей... Печаль помолодела, и в горечи улыбка мерцает первоцветом.
***
Этой смутной порой, когда воздух темнеет, задыхается сердце и рвется на волю;.. Лег туман, отзвонили, звезда леденеет над почтовой каретой семичасовою... А закат, колокольня и ветви над домом наполняются смыслом забытым и странным, словно я заблудился в саду незнакомом, как ребенок во сне, и смешался с туманом. Развернется карета, застонут вагоны и потянутся вдаль... если есть еще дали! Я стою одиноко и завороженно, не достигший отчизны паломник печали.
***
Детство! Луг, колокольня, зеленые ветки, разноцветные стекла высоких террас. Как огромная бабочка смутной расцветки, вечер ранней весны опускался и гас. И в саду, золотом от вечернего света, птичье пенье росло, чтобы вдруг онеметь, а прохладные волны приморского ветра доносили из цирка плакучую медь... И еще до того, как возник безымянно и застыл во мне горечью привкус беды, я любил, соловьенок, в безлюдье тумана затихание мира и голос воды.
***
Ты все катишь, былое, в бедной старой карете. Ты все таешь, мой город, возле сердца пригретый. И слезою ты стынешь, о звезда на рассвете, над зеленой долиной и над бедной каретой. Зеленей стало небо, ожила мостовая. Пряной свежестью ранней по обочинам веет. И жуют свое эхо не переставая ветряки, на которых заря розовеет. А душа вспоминает муку слов торопливых, белый всплеск занавески вслед карете бессменной, переулок вечерний в синих лунных отливах, поцелуи той ночи, последней, мгновенной... И все катит былое в бедной старой карете. И все тает мой город, возле сердца пригретый. И одна ты светлеешь, о звезда на рассвете, над зеленой долиной и над бедной каретой.
***
Под ветром растаяла туча сырая, деревья подобны искрящимся кладам, и первые птицы вернулись из рая - и вырос закат заколдованным садом. Зажги, о закат, мою душу и тело, чтоб сердце, как ты, пламенело и крепло, и жарче любило, и ярче горело. ...а ветер забвенья избавит от пепла...
ОДИНОКАЯ ЛУНА Отзвучала сирена, и луна все печальней. Потянуло с востока дорассветным туманом. Лай собак замирает -на окраине дальней, и весь мир исчезает, потонув в безымянном. Свет луны разольется по кладбищенским ивам... Вспыхнет мох под луною на старинном соборе... Заблестят ее слезы в роднике торопливом... И земля опустеет. И останется море...
ПРЕДВЕСЕННЕЕ Капли над водою... По речным затонам камыши пригнуло к берегам зеленым. Как дохнуло горько поле молодое! Капли над водою... 0 челнок мой утлый - в беспросветном мире, как надежда, смутный! Над рекой седою - сердце сиротою!.. Капли над водою...
КОНЕЧНЫЙ ПУТЬ ...И я уйду. А птица будет петь как пела, и будет сад, и дерево в саду, и мой колодец белый. На склоне дня, прозрачен и спокоен, замрет закат, и вспомнят про меня колокола окрестных колоколен. С годами будет улица иной; кого любил я, тех уже не станет, и в сад мой за беленою стеной, тоскуя, только тень моя заглянет... И я уйду; один — без никого, без вечеров, без утренней капели и белого колодца моего... А птицы будут петь и петь, как пели.
***
Грядущие леса скрытно колышутся в нынешних. Морис де Герен (фр.) . Омыла нам сердца тенистая вода, и пахнет розами ручей среди малины. А в небе на ветру колышется звезда, льют нежный аромат нездешние долины. Уже царит луна над отсветами дня. В небесной ясности коза стоит на круче, одна среди цветов, и падает, звеня, капель бубенчика протяжно и плакуче. Любовь так молода! Еще душа нежна, как цвет на миндале, как стебель майорана, еще блаженно спят под сердцем семена грядущих горестей, посеянных так рано!
***
(... Черепицы
в дожде
и в цветах.
Х. Р. Х.) Бродят души цветов под вечерним дождем. О ростки желтоцвета по кровельным скатам, вы опять отогрели заброшенный дом нездоровым и стойким своим ароматом! Он как голос, который заплакать готов, или сказка лесная, с лачугой в низине, где невеселы краски, и много цветов, и большие глаза нелюдимы и сини... Привкус горя навек с этим запахом слит и возник в незапамятно-давние годы... Крыша пахнет цветами, а сердце болит, словно эти цветы — его желтые всходы.
***
(Осень) Русло, ширясь, пустеет от отлива к отливу. Все мрачней и невзрачней топкий берег низовья. Под мостом вороненым беглый луч торопливо разрывает завесу, набухшую кровью. Кромка моря! Как будто алмазная льдииа в глубь заката дрейфует... Пакетбот запоздалый бросил якорь в лимане и застыл лебедино в полированном небе холоднее металла. Стали запахом дали. В обмелевшей низине - тростниковые крылья. И, как тусклую ризу, солнце ткет — умирая, словно лист на осине, - световые прожилки по кровавому бризу.
СЕЛЬСКИЙ КАРНАВАЛ Неделя солнца и воды! Веселье солнца и воды! Моей любви, моей беды! - ...Похмелье солнца и воды! Над карнавальной суетой бьет в окна ливень золотой! — А сердце бродит сиротой! - И вечер серый и пустой... — В ее зрачках вечерний свет, как будто верности обет. (Вечерний свет, неверный свет!) Не узнаешь? — И да и нет... Неделя солнца и воды! Веселье солнца и воды! Моей любви, моей беды! - ...Похмелье солнца и воды!
ЗЕЛЕНАЯ ПТАХА
(Девушка) Все было к исходу дня лимонным и синим, мама. Все было к исходу дня, как на сердце у меня. А сердце его глухое молчало, меня казня! ...Все было к исходу дня лимонным и синим, мама.
Уходит память, тонкими ступнями волнуя на ходу сухие листья. Там, позади, покинутые стены, а впереди все мертвенней и мглистей теснятся по обочинам деревья и сотни глаз выплакивает ливень - как будто слепнет замершее время. Я позади, но дом необитаем, меня там нет, и вспоминать не надо... Что ж, распростимся с тою, что уходит, не бросив даже взгляда!
ЛЮБОВЬ Не будь же слеп! Не поцелуй руки, целуя хлеб!
В ТОСКЕ Море за садом? Сад за кормой? Слушая песню, идти с нею рядом? Слушать, как песня прошла стороной?
БЛАГОВЕСТ Глубокий час, сиреневый и синий, в янтарных теплых звездах! Плеща колоколами, как темными крылами, гудит вечерний воздух. - Прозрачно растекается в низине каленый ветер горный, клоками рдеет облачное пламя, и небеса просторны. Ангел детства, такой же светозарный, тихо реет. — Плеща колоколами, как темными крылами, округа вечереет. - Последних роз вершится чародейство, и смутной головою клонюсь я к саду, к теплым самоцветам, зелено-голубым за полумглою. И сердце не печалью, но золотом и светом исходит...
Лишь теперь я различаю грядущий день твой, светлое былое!
*** Лишь ветер, затихая, шумит перед закатом в моей пустой руине. Вокруг земля сухая об урожае снятом печалится доныне. А ветер так знакомо другому откликается... какому? И дышит в этой свежести иная... Не эту ли прозрачность окоема я смутно вспоминаю? И свежесть, как душа зеленой птицы, к долинам вечных песен отлетая, в моих глазах пустынных золотится и, вечности прозрачная частица, пронизывает сердце, золотая.
ПОСЛЕДНИЙ ЛУЧ Луч под вечерней кроной, ты покинут? Твой день ушел, луч под вечерней кроной! Взгляни, малыш — ты слишком заигрался с ее листвой зеленой! Твой день ушел. Что станется с тобою? ...Останься же на этом листке бесцветном и мои потемки позолоти навек последним светом.
*** Безудержной волной была ты и ушла из-под ладоней! На чьей груди замедлится твой бег и где замрет он заводью зеркальной - и ты уйдешь, затихшая, в себя, в глубь жаркого и сказочного моря? 0 свежий ключ, который вечно бьет в тебе и без конца в тебя уходит, затягивая все, чем истомился, в оцепенелый свой водоворот!
*** 0, как же ты глядела ! Казалось, моя жестокость откромсала веки.
И я рванулся, - из последней дали! как тонущий, к живой твоей душе, на вечный свет — к радушью маяка на берегу спасительного тела.
(Оберон — один) Ты мне принадлежала, как отраженье дерева реке, и я, не разлучаясь, убегал, и ты, не разлучаясь, оставалась... Но стоило подуть однажды ветру и небу потемнеть, как ты исчезла.
НИЧТО Высокой мысли башню крепостную в твоей глуши я выстрою на взгорье, и сердце с высоты осветит море, багряной пеной волны коронуя. Я сам затеплю искру золотую, в моих потемках сам зажгу я зори, в себе самом, единственной опоре, обретший мир... А будь это впустую? Ничем, ничем! .. И сердце, остывая, пойдет ко дну, и крепостные своды, холодные, застынут нелюдимо... Ты — это ты, весна! Душа живая, ты воздух и огонь, земля и воды! ...а я лишь мысль и ничего помимо...
ОКТЯБРЬ Я наземь лег — и, ярко догорая, вечерняя заря передо мною слилась в одно с осенней желтизною в кастильском поле без конца и края. За плугом борозда, еще сырая, ложилась параллельно с бороздою, и пахарь шел, рукой своей простою в земное лоно зерна посылая. И думал я: настало мое время - я вырву сердце, звонкое, живое, вручу земле, пока не отзвенело, и поглядим, взойдет ли это семя, чтоб по весне высокою листвою нетленная любовь зазеленела.
*** И сердце в пустоте затрепетало так залетает с улицы порою воробышек, гонимый детворою, в немую тьму покинутого зала. Бездонный мир оконного кристалла впотьмах морочит ложною игрою, и птица с одержимостью героя стремится прочь во что бы то ни стало. Но темный свод отбрасывает с силой за разом раз, пока мятеж убогий не обескровит каменная балка. И падает комок, уже бескрылый, и кровью истекает на пороге, еще дрожа порывисто и жалко.
ОКТЯБРЬ Сквозь бирюзу речной зеркальной глади луч золотит замшелые глубины; по золоту последние жасмины рассыпались и тонут в листопаде. В зеленом небе, в тихой благодати, за облаками в отсветах кармина у края мира высится надмирно нездешний сад; И дивно на закате. Какой покой! С поблекшего каштана смеется дрозд. И облако сникает бескрасочно, и поздняя пчела сгорает искрой света...
И нежданно в каком-то вздохе роза возникает, тоскуя, что еще не умерла.
НАДЕЖДА Надеяться! И ждать, пока прохлада туманом наливается дождливым, сменяет розу колос, и по жнивам желтеют отголоски листопада, и с летом соловьиная рулада прощается печальным переливом, и бабочка в полете торопливом теплу недолговременному рада. У деревенской лампы закоптелой мою мечту качая в колыбели, осенний ветер шепчет над золою... Становится нездешним мое тело, и старые надежды поседели, а я все жду и жду... свое былое..
*** Летят золотые стрелы с осеннего поля брани. И в воздухе боль сочится, как яд, растворенный в ране. А свет, и цветы, и крылья как беженцы на причале. И сердце выходит в море. И столько вокруг печали! Все жалобно окликает, все тянется за ответом - и слышно: — Куда вы? .. Где вы? .. - Ответ никому не ведом...
*** Гвоздь потоньше, гвоздь потолще... Что с того, какой войдет? Как ни бейся, мое сердце, а картина упадет.
*** Тебя, как розу, я растерзал, отыскивая душу, и не нашел ее.
Но все вокруг, весь окоем и все за окоемом - и море, и земля все налилось живительным и смутным ароматом.
МОЛЧАНИЕ Ни разу до этой минуты так тяжко не падало слово "молчи" словно рот забивая землею... До этой минуты, когда так напрасно я ждал, что ты мне ответишь, болтунья!
*** Сегодняшняя правда была настолько ложью, что так и не смогла осуществиться.
*** Я снова у моста любви, соединяющего скалы, свиданье вечно, тени алы забудься, сердце, и плыви. — Мне за подругу вода речная: не изменяясь, не изменяя, она проходит, и век не минет, и покидает, и не покинет.
*** Я узнал его, след на тропинке, по тому, как заныло сердце, на которое лег он печатью. И весь день я искал и плакал, как покинутая собака. Ты исчезла... И в дальнем бегстве каждый шаг твой ложился на сердце, словно было оно дорогой, уводившей тебя навеки.
*** Не торопись, поскольку все дороги тебя ведут единственно к себе. Не торопись, иначе будет поздно, иначе твое собственное "я", ребенок, что ни миг — новорожденный и вечный, не догонит никогда.
Нищета — Хотя бы отзвук птицы, заглохший на лету! Забытый запах розы в заботливых глазах! И синий отсвет неба, погасший на слезах!
ПЕСЕНКА Душу мне солнце заката озолотило вчера. Золото вынул я ночью, глянул. Одна мишура! Сердцу луна на рассвете бросила горсть серебра. Двери я запер наутро, глянул. Одна мишура!
МЕРТВЫЙ Остановились чаши на весах: одна в земле, другая в небесах.
*** Я не я.
Зто кто-то иной, с кем иду и кого я не вижу и порой почти различаю, а порой совсем забываю. Кто смолкает, когда суесловлю, кто прощает, когда ненавижу, кто ступает, когда отступаюсь, и кто устоит, когда я упаду.
*** Я как бедный ребенок, которого за руку водят по ярмарке мира. Глаза разбежались и столько мне, грустные, дарят... И горше всего, что уводят ни с чем!
***
Давно уже созрело мое сердце, и для него — что петь, что умирать. Как чистая страница для дум и сновидений, раскрыта книга жизни, раскрыта книга смерти. И в той, и в этой — вечность, мое сердце. Одна и та же. Пой и умирай.
СМЕРТЬ Завороженно — на воскресном солнце глядели в пустоту калейдоскопа твои большие черные глаза. И вот они, печальные, закрылись... И ты теперь — пустой калейдоскоп, душа твоя полна цветных узоров, и, глядя вглубь, ты с них уже не сводишь зрачков, завороженных навсегда!
МОРЯ Я чувствую, что в темной глубине мой парусник на что-то натолкнулся огромное...
И только. Ничего не происходит! Волны... Тишина... А если все уже произошло и, безмятежных, нас переменило?
*** Был ее голос отзвуком ручья, затерянного в отсветах заката, или последним отсветом закатным на той воде, которая ушла?
***
К тебе я в сон закрался, чтобы найти, притихшая вода, твоих глубин невиданные клады. И я почти нашел, почти нашел - там, в отраженье звездном небес, таких высоких и прозрачных, - нашел... Но захлебнулся твоим сном!
***
Что с музыкой, когда молчит струна, с лучом, когда не светится маяк? Признайся, смерть, — и ты лишь тишина и мрак?
*** Белое облако вдали, ты мертвое крыло — но чье? не долетевшее — - куда?
ЮГ Бескрайняя, жгучая, злая тоска по всему, что есть.
*** Поймал ли тебя? Не знаю, тебя ли поймал, пушинка, или держу твою тень.
*** Немая птаха, пойманная смертью, как смотришь на меня ты жалким оком чуть розоватым, тусклым угольком из-под совиных лап ее незримых, как смотришь ты... да если бы я мог!
РОЗЫ Ты мертва, почему же печаль, как живая, из очей твоих смотрит, по-прежнему черных? Неужели на смерть обрекается радость? И единственно вечное — наша печаль?
ПРИСТАНЬ Мы спим, и наше тело - это якорь, душой заброшенный в подводный сумрак жизни.
ВЕТЕР ЛЮБВИ По верхней ветке иду вершиной к тебе единой. Поверх деревьев я в вышине, по верхней ветке иди ко мне, по самой верхней, зеленой ветке, где все невечно и все навеки. Поверх деревьев дорогу мечу тебе навстречу. Поверх деревьев, минуя сад, находят счастье лишь наугад, на верхней ветке, на самой верхней, где чем надежнее, тем неверней. Поверх деревьев, поверив чуду, тебя добуду. Меняет ветер в листве тона так и с любовью, когда трудна. Любовь и листья в ответ порывам перемежают прилив с отливом. Поверх деревьев тебя оплачу, когда утрачу.
УТРАТА Бесконечна ночь утраты, и темна стезя. Умирающий уходит - и вернуть нельзя. Он все дальше от надежды на пути своем. Но несбыточней надежда умереть вдвоем. И не легче пригвожденным и одному кресту. Все равно уходит каждый на свою звезду.
МОЯ БЕДНАЯ ТОСКА То, что стелется, — туман, а не река. И волна его растает, как тоска. То, что реет, — это дым, а не крыло. Он редеет — и становится светло. То, что мучит, — не душа, а только сон. И все темное развеется, как он.
ТИХАЯ ДОЛИНА Над темной правдой могильного сна, как серая роза, растет тишина. Для крови — обитель, для веры — исход; вошла она светом в молчание вод. И вечно живое притихло в волне с людским одиночеством наедине.
СИНЕЕ БЕГСТВО Стелется небо в синем беге, сходит на землю наяву. Жизнь, окунись и кань навеки в эту земную синеву! Над погруженным небосклоном так и стоять бы, как стою. Высь на земле, лазурь в зеленом! Только движенье — и в раю! Душа и тело за причалом и жизнь — как отсвет синих вод. Это конец, а было началом. Синее русло! Синий исход!
ПОЛНОТА Коснуться плеча, коснуться волны, коснуться луча, коснуться стены. Поверхность души под ласкою рук. Касание струн и вечность вокруг.
СОСНЫ ВЕЧНОСТИ На запоздалом рассвете скоро и я в синеву, за корабельную рощу, к вечной сосне уплыву. Нет, не под парусом белым. Вынесет тело волной, той молчаливой, что сменит мертвую зыбь тишиной. Там, где свидания вечны, с солнцем сойдется звезда и не пришедшего встретит тот, от кого ни следа. Будет нас пятеро равных в сетке теней на свету. Равенства голая сущность все подведет под черту. Из бесконечного вычесть так же нельзя, как причесть. Раз несущественна разность, все остается как есть. И чтоб душа не смолкала в их отголоске морском, вечные сосны сомкнутся над первозданным песком.
ЛУЧШАЯ НОЧЬ Я успокаивал долго и убаюкал как мог, а соловей за стеною даже к утру не замолк. И над постелью звенели, тая, как вешние льды, самые синие звезды, все переливы воды. "Слышишь?" — я спрашивал. "Слышу, голос, как дальний отлет, сник и приблизился снова: Как хорошо он поет!" Можно ли было иначе слышать разбуженный сад, если душа отлетала, силясь вернуться назад, если с последним усильем стало светлей и больней видеть последнюю правду и потерять себя в ней?
Можно ли было иначе там, на исходе своем,
слышать уже ниоткуда слитно со всем бытием?
САМЫЙ ПОДЛИННЫЙ Как голос самой судьбы, зовут петухи тоскливо, и, сон раздвигая, люди встают, как на край обрыва, Когда обожгло зарею разломы в сосновой кроне, глаза он один не поднял, далекий и посторонний. Стихали слова вошедших, и кротко сопели звери, по-женски дохнуло дымом, и даль распахнули двери. И колос, вода и птица яснели как на ладони, но он не взглянул ни разу, далекий и посторонний. (Где видел теперь он воду и птичий полет над нею, откуда глядел он — навзничь, как желтый сноп, цепенея?)
Но так и не подняв веки, но так и не подав вести, далекий и посторонний, теперь на своем он месте. (Он там начеку, простертый, стоит, как река на шлюзе, и жажда водою стала, правдивейшей из иллюзий.) Глаза он один не поднял и, счеты сведя с судьбою, навеки в себе остался и стал наконец собою.
|
| | |
| Статья написана 24 июня 2011 г. 11:58 |
Ф. Пессоа — мой любимый поэт.
И определяющим в этой любви стал перевод А.М.Гелескула — ослепительно-прекрасный, чарующий,сказочно-печальный. То, о чём говорят: Магия Поэзии.
______________________________________________________ ____ *** О корабли перед тихим портом По возвращении счастливом После невзгод на пути ночном... Спит мое сердце озером мертвым, И над озерным мертвым заливом Рыцарский замок забылся сном.
У госпожи в этом замке смутном Бескровны руки, и цвет их матов, И знать не знает она о том, Что где-то порт оживает утром, Когда чернеют борта фрегатов В рассветном мареве золотом...
И знать не знает она, что в мире Есть этот замок... Душой черница, Всему на свете она чужда... И, покидая морские шири, Пока впотьмах ей забвенье снится, В средневековье плывут суда...
*** Мой колокол деревенский, С душою наедине Отплачется звон вечерний И долго звучит во мне.
Твой голос, подобно жизни, Печален, тягуч и глух, И я уже в первом звуке Повтор узнаю на слух.
Всплывая, как сон, над полем, Где снова мой путь пролег, Твой близкий, твой встречный голос В душе моей так далек.
И с каждым твоим ударом, Дошедшим издалека, Все дальше мое былое, Все ближе моя тоска.
КОСОЙ ДОЖДЬ
I Вплывает в окрестность мираж небывалого порта, И в купах соцветий сквозит белизна парусов, За которыми стелются тенью Вековые деревья пронизанной солнцем округи...
Та гавань, которая снится мне, вечно в тумане, Как вечно на солнце окрестные рощи. Но где-то во мне это солнце становится портом, Прощально туманя залитые солнцем деревья...
И, дважды свободный, я трогаюсь в путь. Портовая пристань — обочина тихой дороги - Встает, как стена, И в отвесную горизонтальность Уходят суда сквозь деревья, С каждой ветки роняя швартовы...
Кто я сам в этом сне, я не знаю... Внезапно на рейде становится море прозрачным, И в нем, как огромный эстамп, Видна вся округа, деревья, дорога на солнце, И старинное судно — древнее, чем весь этот порт,- Затеняет окрестную явь, Подплывает ко мне и мгновенье спустя, Всколыхнув мою душу, плывет на другой ее берег...
II В дожде загораются свечи, И что ни свеча, то новые всплески в окне...
Сегодняшний дождь — это светом залитая церковь, Где отсветы окон становятся отзвуком ливня...
Алтарь ее — горы, которые еле видны Сквозь дождь, золотое шитье на алтарном покрове...
Идет литургия, и в окна латынью и ветром, Стекло сотрясая, вторгается пасмурный хор...
Секвенция — шум лимузина, который рассек Ряды прихожан, в день печали склонивших колени... Вдруг ветер сотряс литургию На высшей из нот — и все потонуло в дожде, Лишь пасторский голос воды отозвался вдали Гудению автомобиля...
И церковь задула огни На исходе дождя...
III В бумажном листе спит великий египетский Сфинкс... Я пишу — и его очертанья сквозят под рукой, А поодаль растут пирамиды.
Я пишу — и, нечаянно глянув на кончик пера, Вижу профиль Хеопса... Роняю перо. Все темнеет. Я падаю в бездну веков... В глубине пирамиды я горблюсь под этой же лампой, И вся косность Египта хоронит меня и стихи...
Слышу в скрипе пера Смех Великого Сфинкса, И огромная, необозримая лапа Сметает с бумаги слова - И в бумажной пустынности труп фараона Не спускает с меня неподвижно расширенных глаз. Наши взгляды встречаются, И в глубине перспективы На пути от меня к моим мыслям Плещет Нил и на солнце играют Весла, золото и вымпела.
Это древнее золото — я, саркофаг фараона...
IV Тихий угол мой оглох от бубнов! Это андалузский перекресток. Жар весны и чувственного танца. Все на свете разом замирает, Цепенеет, ширится, пустеет... Белая рука приоткрывает В гуще строк заветное окошко, Падает фиалковый букетик И весенней ночью предстает Моему невидящему взгляду.
V Где-то солнечный вихрь карусельных лошадок. Пляшут камни, деревья, холмы, замирая во мне... Ночь в потешных огнях, полдень в лунных тенях. И на свет балаганов ворчат хуторские ограды... Стайка девушек, радуясь солнцу И придерживая кувшины, Встречается с буйной ватагой идущих на праздник. С мельтешеньем людей, балаганных огней и потемок. И обе процессии, та и другая, Став одной, остаются двумя... А праздник, и отсветы праздника, и на праздник идущие люди, И полночь, донесшая праздник до самого неба, Плывут над вершинами залитых солнцем деревьев, Плывут под обрывами выжженных солнцем утесов Скользят по кувшинам, венчающим девичью стайку И все это вешнее утро — луна над гуляньем, И весь этот праздник в огнях — озаренная даль. И вдруг будто кто-то тряхнул надо мной решето, И пыль этой сдвоенной яви легла в мои руки, В ладони мои, где сквозят очертания порта И уходят во мглу корабли, не надеясь вернуться То белый, то черный песок золотится в ладонях, Невесомых, как поступь той девушки, что возвращается с тандев. Одна, беспечальней, чем эта весенняя даль...
VI Дирижерская палочка взмыла, И зал наполняет томительно-грустная музыка...
Она так похожа на детство И день, когда в нашем саду Я играл у беленой стены и кидал в нее мяч, На котором с одной стороны был зеленый пес, А с другой — голубая лошадка под желтым жокеем... Музыка длится, и вдруг между мной и оркестром Вырастает из детства стена, и вращается мяч, И носится взад и вперед то зеленый мой пес, То моя голубая лошадка под желтым жокеем...
Весь театр — это сад, мое детство Обступает меня, отзывается музыкой мяч Все смутней и смутней, и все слитней под музыку скачут Мой желтый жокей вперегонку с зеленой собакой... (Так быстро вращается мяч между мной и оркестром...)
Я бросаю его в мое детство, Он летит по театру, который готов, как ребенок, У меня под ногами играть с моим желтым жокеем, И зеленой собакой, и вскочившей на белую стену Голубою лошадкой... И музыка звонко бросает Мячи в мое детство... И так уморительно скачет Дирижерская палочка над каруселью жокеев, Голубых лошадей и зеленых собак на стене... Весь театр — это музыка, ставшая белой стеной, Где зеленому псу не угнаться за памятью детства, Голубой моей лошадью, загнанной желтым жокеем... И на всем протяжении, слева направо — деревья, А на нижних ветвях музыканты Провожают меня к пирамиде мячей на прилавке - И мужчина за ним улыбается в мареве детства...
Обрывается музыка, словно упала стена, И мяч по обрыву скатился на дно сновидений. Бросив палочку вслед, обернувшийся черным жокей Осадил голубую лошадку И с улыбкой склонился, качнув белый мяч на макушке, И мяч этот белый исчез у него за спиной.
*** Так поет она, бедная жница, Словно жизнь ее вправду легка, И в беспечную песню рядится Безымянная вдовья тоска.
Голос реет, как птица в зените; Воздух чист, как воскресный наряд; И, вплетаясь, лукавые нити Домотканую песню пестрят.
И щемит ее голос, и греет, А она все поет и поет, Словно жизнь без нее не сумеет Обрести этот песенный взлет.
Столько свежести в ритме упругом И припев так затейливо спет, Что дохнуло любовью и югом И печаль улыбнулась в ответ.
Пой, о, пой же бездумно и мудро! И в холодную грудь мою влей Теплый голос, волнуемый смутно, Беспричинную песню полей!
Всколыхни мое сердце тоскою По душевной твоей тишине, Где колышутся крылья покоя, Отголосок рождая во мне!
Если б мог я, чужой, не от мира, Стать тобой, горемыка жнея, Чтобы душу мою вразумила Неразумная радость твоя!
Знанье тяжко, а жизнь тороплива. Певчий вздох в вышине голубой! Обрати меня в отзвук мотива И возьми, отлетая, с собой!
*** О солнце будней унылых, Впотьмах забрезжи скорей, И если душу не в силах, Хотя бы руки согрей.
Пускай бы в этих ладонях Душа свой холод могла Укрыть от рук посторонних, Вернув подобье тепла.
И если боль — до могилы И мы должны ее длить, Даруй нам, господи, силы Ни с кем ее не делить.
***
Опять я, на исходе сил Забыв усталость, Глазами птицу проводил - И сердце сжалось.
Как удается на лету По небосклону Себя нести сквозь пустоту Так неуклонно?
И почему крылатым быть - Как символ воли, Которой нет, но, чтобы жить, Нужна до боли?
Душа чужда, и быть собой Еще тоскливей, И страх растет мой, как прибой, В одном порыве -
Нет, не летать, о том ли речь, Но от полета В бескрылой участи сберечь Хотя бы что-то.
*** Уже за кромкой моря кливера! Так горизонт ушедшего скрывает. Не говори у смертного одра: "Кончается". Скажи, что отплывает.
О море, непроглядное вдали, Напоминай, чтоб верили и ждали! В круговороте смерти и земли Душа и парус выплывут из дали.
***
В ночи свирель. Пастух ли взял от скуки? Не все равно? Из тьмы Возникли, ничего не знача, звуки. Как жизнь. Как мы.
И длится трель без замысла и лада, Крылатая, как весть. Вне музыки. Но бедная так рада, Что все же она есть.
Не вспомнить ни конца и ни начала Ее несвязных нот, И мне уж горько, что она звучала И что замрет.
*** Сочельник... По захолустью - Рождественские снега. Дохнуло старинной грустью У каждого очага.
И сердцу, для всех чужому, Впервые она близка. Мне снится тоска по дому, Непрошеная тоска.
Смотреть так тепло и ново На белую колею Из окон гнезда родного, Которого не совью.
АБАЖУР
Этот свет уютный (Не в моем окне) Красотою смутной Долетел ко мне
И застыл в покое На полу моем, Там, где я с тоскою Заперся вдвоем.
И от света к тени И опять назад Проводил виденья Мой дремотный взгляд.
Помню... Свет нездешний Улыбался мне... Это было прежде И в иной стране...
И по светлой кромке Я к нему плыву, Бередя потемки Снами наяву.
*** Раздумья дней монотонных Плывут, грустны и легки, Как водоросли в затонах - Тенета волос зеленых Утопленницы-реки.
Сплывают листвой осенней - Лохмотья небытия. Пылинки, от света к тени Плывущие в запустенье Покинутого жилья.
Сон жизни, как пантомима Не посланного судьбой, Плывет неостановимо - Не знаю, вспять или мимо, Не знаю, сон или боль.
*** Над озерной волною Тишина, как во сне. Вдалеке все земное Или где-то во мне?
Ко всему безучастен Или с жизнью в ладу, Наяву ли я счастлив, Да и счастья ли жду?
Блики, тени и пятна Зыбью катятся вспять. Как я мог, непонятно, Жизнь на сны разменять?
*** Котенок, ты спишь как дома На голой земле двора. Твоя судьба невесома - Она ни зла, ни добра.
Рабы одного уклада, Мы все под ее рукой. Ты хочешь того, что надо, И счастлив, что ты такой.
Ты истина прописная, Но жизнь у тебя — твоя. Я здесь, но где я — не знаю. Я жив, но это не я.
*** Растаяла дымка сквозная, След облака в небе пустом. Ничто не вернется, я знаю, Но плачу совсем не о том.
Гнетет мою душу иное, А если чего-то и жаль - Виной облака надо мною, Следы в нелюдимую даль.
Они чем-то схожи с печалью, И сходство печалит меня - И смутной тоске я вручаю Кипучие горести дня.
Но то, что гнетет, нарастая, И плачет всему вопреки, Живет выше облачной стаи, Почти за пределом тоски.
Я даже не знаю, дано ли Душе разгадать его суть. И силюсь поверхностью боли Ее глубину обмануть.
АВТОПСИХОГРАФИЯ
Поэт измышляет миражи - Обманщик, правдивый до слез, Настолько, что вымыслит даже И боль, если больно всерьез.
Но те, кто листает наследье, Почувствуют в час тишины Не две эти боли, а третью, Которой они лишены.
И так, остановки не зная И голос рассудка глуша, Игрушка кружит заводная, А все говорят — душа.
*** Смерть — поворот дороги, Кто завернул — незрим. Снова твой шаг далекий Слился в одно с моим.
Стерты земные грани. Смертью не обмануть. Призрачно расставанье. Подлинен только путь.
*** Один на один С той болью, которой мечен, Ее до седин Стремлюсь оправдать, да нечем.
Все так же она Бессменна и беспричинна. Как небо, видна, Как воздух, неразличима.
*** Нелегко, когда мысли нахлынут. Еле брезжит, и тьма за стеной - И в беззвучную тьму запрокинут Одиночества лик ледяной.
На рассвете, бессонном и грустном, Безнадежней становится путь И реальность бесформенным грузом Тяготит, не давая вздохнуть.
Это все — и не будет иного. И порукой оглохшая ночь, Что мертвы эти дали для зова И что жить этой жизнью невмочь.
(Это все — и не будет иного. Но и звезды, и холод, и мрак, И молчание мира немого - Все на свете не то и не так!)
*** Услышал и вспомнил лето, Пропахший цветами сквер... Оркестрик, возникший где-то,- Воздушный цветник химер.
Вернулась ничьей улыбкой Мелодия давних лет С какой-то надеждой зыбкой, В которой надежды нет...
Я слушаю. Что мне в этом? Себе не отдам отчет. Но дарит улыбка светом И в дар ничего не ждет.
*** Что печалит — не знаю, Но не в сердце ютится То, чему в этом мире Не дано воплотиться.
Только смутные тени Тают сами собою - И любви недоснились, И не узнаны болью...
Словно грусть облетает И, увядшие рано, Листья след застилают На границе тумана.
*** Не разойтись туману. Поздно, и ночь темна. Всюду, куда ни гляну, Передо мной стена.
Небо над ней бездонно, Ветер утих ночной, Но задышало сонно Дерево за стеной.
Ночь он не сделал шире, Этот нездешний шум В потустороннем мире Потусторонних дум.
Жизнь лишь канва сквозная Яви и забытья... Грустен ли я, не знаю. Грустно, что это я.
*** В затихшей ночи На паперти смутной Бессонной свечи Огонь бесприютный.
Спокойны черты, Где жизнь отлетела. Спокойны цветы У бедного тела.
Кто снился ему, Кем он себе снился Дорогой во тьму, С которой сроднился?
*** Между сном и тем, что снится, Между мной и чем я жив По реке идет граница В нескончаемый разлив.
И рекой неодолимой Я плыву издалека, Вечно вдаль и вечно мимо, Так же вечно, как река.
Под чужим недолгим кровом Я лишь место, где живу: Задремлю — сменилось новым, Просыпаюсь на плаву.
И того, в ком я страдаю, С кем порвать я не могу, Снова спящим покидаю Одного на берегу.
*** Льет. Тишина, словно мглой дождевою Гасятся звуки. На небе дремота Слепнет душа безучастной вдовою, Не распознав и утратив кого-то. Льет. Я покинут собою...
Тихо, и словно не мгла дождевая В небе стоит — и не тучи нависли, Но шелестит, сам себя забывая, Жалобный шепот и путает мысли. Льет. Ко всему остываю...
Воздух незыблемый, небо чужое. Льет отдаленно и неразличимо. Словно расплескано что-то большое. Словно обмануто все, что любимо. Льет. Ничего за душою...
*** Волна, переплеск зеленый, Ты раковиной витой Уходишь в морское лоно, Клонясь, как над пустотой.
Зачем же ты в хаос древний, Где нет ни добра, ни зла, Несла свою смерть на гребне И сердце не унесла?
Так долго оно сгорало, Что я от него устал. Неси его в гул хорала, С которым уходит вал!
*** Горы — и столько покоя над ними, Если они далеко. Свыклась душа моя с мыслью о схиме, Но принимать нелегко.
Будь я иным — верно, было б иначе. С этим я жизнь и пройду. Словно глаза поднимаю незряче На незнакомых в саду.
Кто там? Не знаю. Но веет от сада Миром, которого нет. И отвожу, не сводя с нее взгляда, Книгу, где канул ответ.
НАБРОСОК
Разбилась моя душа, как пустой сосуд. Упала внезапно, катясь по ступенькам. Упала из рук небрежной служанки. И стало больше осколков, чем было фаянса.
Бредни? Так не бывает? Откуда мне знать! Я чувствую больше, чем когда ощущал себя целым. Я горсть черепков, и надо бы вытрясти коврик.
Шум от паденья был как от битой посуды. Боги — истинно сущие — свесились через перила Навстречу своей служанке, превратившей меня в осколки.
Они не бранятся. Они терпеливы. И какая цена мне, пустому сосуду?
Боги видят осколки, где абсурдно таится сознанье. Но сознанье себя, а не их.
Боги смотрят беззлобно, Улыбаясь невинной служанке.
Высокая лестница устлана звездами. Кверху глазурью, блестит среди них черепок. Мой труд? Моя жизнь? Сердцевина души? Черепок. И боги взирают, не зная, откуда он взялся.
|
| | |
| Статья написана 22 июня 2011 г. 12:16 |
Статья замечательного переводчика и поэта Н. Ванханен о живом классике поэтического перевода: Всегда поэзия. Счастливы живописцы – их искусству не нужен посредник: написал вещь, выставил – смотри, кто хочешь, хоть француз, хоть китаец. Композиторам, конечно, повезло меньше, они сильно зависят от исполнителя, а нотной грамоте не всякий учен. А вот писателю, можно сказать, вовсе не повезло. Особенно если он поэт, то есть, по выражению Жана Кокто, «такой писатель, который не пишет». Все это знают, никаких открытий я тут не делаю, только вот проблема-то остается – проблема перехода, переноса, перевоза, словом, перевода поэзии с одного языка на другой, из одной национальной культуры в другую. Счастье, если повезет с проводником, как Данте повезло с Вергилием. Кстати, в нулевом круге ада у Данте обитают великие латиняне, следовательно, и говорят они по-латыни, а Данте-то – уже на новом итальянском языке. Не отсюда ли возникла изначально потребность в гиде: переводчик понадобился? Переводчик поэзии – специальность особая. Во-первых, это должен быть замечательный читатель стихов. Во-вторых, человек, способный загораться чужим вдохновением как своим. В-третьих, работяга, изначально готовый скромно оставаться за кулисами, когда публика требует: «Автора!» Сравнение с театром просится неслучайно. Переводчика часто уподобляют актеру: он играет, интерпретирует роль. Кстати, по-испански «interprete» и значит «переводчик». Но я бы скорее сравнила переводчика с режиссером. Один ставит пьесу так, что зритель, выходя из зала, думает: «Хороший Чехов писатель, а вот драматург никудышный». Другой своей постановкой приводит к мысли: «Все это хорошо было в свое время, но устарело». Третий заставляет ахнуть: «Какой смелый режиссер! Надо же столько всего нафантазировать!» По мне, так лучший режиссер тот, о котором вовсе забываешь, а выходишь с одним ощущением: «Да, автор – гений. Я это только что понял». Это вот «автор – гений» и есть главная задача переводчика. Самому осознать и другим – нет, не объяснить, в искусстве не объясняют, – показать. Анатолий Гелескул – выдающийся переводчик поэзии, «показавший» нам испанцев Гарсиа Лорку и Леона Фелипе, поляков Мицкевича, Лесьмяна, Галчинского. Его переводы не переложения с одного языка на другой, не рифмованный рассказ о мыслях и чувствах иноязычного поэта, а словно бы явление этого самого поэта собственной персоной. И приходили к нам его переводы так же, как зачастую приходят стихи и песни, созданные на родном языке, – вдруг звучали, произнесенные кем-то из близких. Или кто-то подвигал нам раскрытую книгу – поделиться: «Вот, прочти». Помню один такой вечер, теплый, летний – из тех, что, кажется, никогда не кончаются, но сладко ноют, мучая: вот-вот сейчас оно все уйдет, погаснет, растворится, не вернется никогда. Мы сидели на старой открытой террасе, и кто-то прочел на память: Детство! Луг, колокольня, зеленые ветки, разноцветные стекла высоких террас. Как огромная бабочка смутной расцветки, вечер ранней весны опускался и гас. Это было про сейчас, про этот самый миг, про боль невозвратимого, которое еще здесь, перед глазами. Про нас и не про нас. И странно было услышать, что эти строки появились на свет по-испански, что написал их неведомый нам тогда Хуан Рамон Хименес, родившийся в далекой Андалусии – где-то там красавица Инезилья при свете южной луны продевает ножку сквозь чугунные перила... Звук, цвет, запах и вкус переводных строк оглушали и вели за собой, как ведет истинная поэзия, созданная на родном языке. Как некогда, к сиреневому морю сбегает сон, акации раздвинув... (Антонио Мачадо) Имя Гелескула впервые появилось на страницах печати в конце пятидесятых. Тогда, прочитав в его переводе стихотворение испанца Леона Фелипе «Дознание», Анна Ахматова воскликнула: «Это я должна была написать!» В письме к Иосифу Бродскому она восторженно отзывалась: «Перевод невероятный, восхитительный». Зная, что переводчик берется за Рильке, добавляла: «Дай Бог, теперь, может быть, наконец будет русский Рильке». Надо сказать, сам Анатолий Гелескул, узнав об отзыве Ахматовой, не слишком принял ее восторг на свой счет: он всегда считал, что это стихотворение Леона Фелипе просто оказалось ей чем-то близким, созвучным. ...И кто-то приказал мне: – Говори! Припомни все. Припомни, что ты видел. – Не знаю. Это было в темноте... Толкают... Чьи-то локти и колени... И непонятно – держат или валят... Все происходит в темноте... – Потом? Рассказывай! – ...Выходим из пролома навстречу снам... и медленно крадемся притихшими задворками кошмаров... – Ты видел их? Какими они были? – Не знаю... словно траурные реки в султанах черной пены... и плюмажах. Нет. Черные кладбищенские кони, бегущие, бегущие с рыданьем... Вполне возможно, Анне Ахматовой действительно слышалось тут некое эхо ее стихов, скажем, сороковых годов: «В том доме было очень страшно жить». Но это-то и прекрасно – ставшая возможной перекличка поэтов, никогда не встречавшихся в жизни, разговор вопреки расстояниям, вопреки катаклизму Вавилонской башни. От себя добавлю, что меня из тех, самых ранних, первых переводов поразило стихотворение Леона Фелипе «Словно ты...»: Эта жизнь моя – камешек легкий, словно ты. Словно ты, перелетный, словно ты, попавший под ноги, сирота проезжей дороги; словно ты, певучий клубочек, бубенец дорог и обочин... Поразил этот точно переданный перебивчатый, скачущий ритм подбрасываемого ногой перекати-камня. Позже услышала, как это поет замечательный испанский бард Пако Ибаньес. Пел он, разумеется, по-испански, но по-русски легко можно было подпевать, так точно ложился русский текст в мелодию оригинала. А ведь это не эквиритмический перевод, как, скажем, в песнях или оперных либретто, которые – как бы хорошо ни были выполнены – пригодны для вокала, но самостоятельным явлением поэзии практически никогда не становятся. Открытием для читателя стал Гарсиа Лорка в переводах Гелескула. Полный драматизма «Цыганский романсеро» с его жестокостью, нежностью и страстью распахнул для России целый новый мир. А ночь полна карабинов, и воздух рвется струною. Детей Пречистая Дева врачует звёздной слюною. Но снова скачут жандармы, кострами ночь обжигая, и бьется в пламени сказка, прекрасная и нагая. Традиционными русскими стихами входило в нашу литературу дотоле неведомое мироощущение другого народа, полное тайны, чувственности, трагизма. Гелескул установил тот камертон, к которому вольно и невольно прислушивались следующие переводчики Лорки. Глаза мои к низовью плывут рекою... С печалью и любовью плывут рекою... Вместе с достоверностью слова входила неоспоримая правота поэта, то самое великолепное ахматовское: «Поэт всегда прав». Человек, прочитавший лорковский «Романс об испанской жандармерии», был навсегда застрахован от отрицательного обаяния власти. Их кони черным-черны, и черен их шаг печатный. На крыльях плащей чернильных блестят восковые пятна. Надёжен свинцовый череп – заплакать жандарм не может; затянуты в портупею сердца из лаковой кожи. Сейчас, когда на каждом шагу идет лихой пересмотр ценностей и их отважная – кого бояться! – переоценка, чего не наслушаешься: и про гламурность фашизма, и про Сталина с человеческим лицом, и про доброго дедушку Франко. Происходит это потому, что не слышны голоса поэтов. Читавший «Фугу смерти» Целана – «волос твоих пепел, Рахиль!» – не прельстится здоровой силой (десять на одного) нацистского красавца; почитатель Мандельштама не умилится отеческой добротой Сталина, а полюбивший Лорку не очаруется славным толстячком генералиссимусом, который «зато не дал порушить на испанщине экономику» (что, к слову сказать, чистой воды неправда). Над читателем поэзии не властны политтехнологии, потому что живое слово перевешивает любую умственную казуистику. Гелескулу замечательно удается донести иное, не наше, слово – живым. А всего-то, казалось бы, и дела – найти языковые средства, которые не отторгаются русским слухом. Непростая операция: язык ведь живая ткань, органика. Надо так приживлять, чтобы не омертвело. Переводы Гелескула поражают естественной чистотой звука. Он всегда ищет в других литературах созвучное, выбирает оружие себе по руке. Если «хорошее, но не мое» – не стоит за него браться. Зато уж если «мое»... «Своими» – а следовательно, и нашими – оказались стихи португальца Фернандо Пессоа. Сколько раз, идя заснеженной тропкой, повторяла про себя: Сочельник... По захолустью – Рождественские снега. Дохнуло старинной грустью У каждого очага. Целый крупный пласт – перевод испанских народных песен. Этой работе предшествовала еще одна, исследовательская: многолетнее кропотливое собирание этих маленьких, как японские хокку и танки, драгоценных жемчужин. Самое трудное – передать простое, не сделав его банальным. Испанская народная песня обманчиво проста. Две строчки, три, пять. Сюжет? Да какой сюжет у вздоха, слезы, улыбки? Лиризм народа – в нем и стихийная мощь, и несравненная душевная тонкость, и веселое озорство. * * * Слывет ли сокол голью, судите сами. Зато гнездо соколье под небесами. * * * Двойная стража угрюма: за мной идет моя тень, меня ведет моя дума. * * * Пройдет и моя любовь, пройдет и моя беда, и слезы мои пройдут, и все пройдет навсегда. В сущности, перевести маленькую коплу – как станцевать танец фламенко: на крошечном пространстве, в точке, надо развернуть целый мир чувств, да каких! В основном Анатолий Гелескул переводит испаноязычных поэтов. Хотя есть в его исполнении – а перевод, без сомнения, близок и музыкальному исполнительскому искусству – и великие французы, немцы. Всегда много значила для него Польша. Как и испанцы, поляки оказались созвучны этому мастеру перевода. Бесконечно привлекательная хрупкая сила польской поэзии, исконный народный аристократизм поляков явственно проступают в его переводах. Кстати, аристократизм в глубинном смысле этого слова – врожденная порядочность, независимость суждений и поведения, душевная ясность, способность достойно принять свою участь – не раз отмечали иностранные путешественники и в простом испанском крестьянине. Так что испанцы и поляки чем-то сродни друг другу и вовсе не случайно притянули к себе одного интерпретатора. Лесьмян, Стафф, Галчинский и, конечно же, Мицкевич – поэты, к творчеству которых не раз обращался Анатолий Гелескул, обогащая нашу русскую словесность. Цена моя будет падать, а я – все стоять в окошке, Пока не воздену горько, налитая мглой до края, Ладони мои – кривые и вогнутые, как ложки, – К тому, кто шел на Голгофу, не за меня умирая. Это «Кукла» Болеслава Лесьмяна. «Не за меня умирая» – горечь и восторг этих слов физически отзываются в слушателе: мурашками по спине. До чего же они иные, эти поляки, и до чего братья. Впервые переводы Гелескула – разумеется, лишь небольшая их часть – были собраны под одной обложкой в 1993 году, когда вышла книга «Темные птицы» (Зарубежная лирика в переводах Гелескула). Издание разлетелось мгновенно. Сегодня достать его практически невозможно. Новая книга, вышедшая в серии «Мастера перевода» с подробными комментариями Натальи Малиновской, значительно шире. Она включает и уже ставшие классическими переводы, и совсем новые, выполненные в последние годы. Переводчики поэзии обычно сами пишут стихи. Это общеизвестно. Гелескул утверждает, что он своего не пишет. Может, правда, а может – и нет. Очевидно одно: то, что он делает – всегда поэзия. Гоголь говорил, что перевод должен быть как прозрачное стекло – такое чистое, словно бы его и нет вовсе. Гелескул стремится быть именно таким незримым стеклом. И все-таки его голос всегда узнаваем. В том-то и тайна. ______________________________________________________ _ 09.09.2007 Наталья Ванханен Иностранная литература №5, 2007
|
|
|