Ашрафян К.З. Средневековый город Индии XIII-середины XVIII века. (Проблемы экономической и социальной истории). М. Наука 1983г. 232 с. твердый переплет, обычный формат.
Из многочисленных штудий прошлых лет мы знаем многое о роли городов в древней и средневековой истории, и, конечно, больше всего знаем о городах средневековой Европы. О ремесленных цехах и купеческих гильдиях, конечно, о хартиях и вольностях, о банкирских домах и огромных соборах. Знаем, конечно, и о забавных спорах, что же можно считать городом, а что нет, уж очень своеобразные явления под ним порой понимают.
Если говорить более или менее общо, город – крупное поселение людей, отличающееся, чаще всего, смешанной социальной структурой, а также являющийся узлом экономических, политических и культурных связей, их концентратом. Это и античные полисы, раннесредневековые порты-эмпории, городские коммуны Италии Предвозрождения, «мадины» Ближнего Востока, города Китая, Японии… Индии.
К истории города чаще всего обращаются медиевисты, и недаром – всем знаком феномен европейского средневекового города, который едва ли не взрывал стройную, казалось бы, ткань феодального мира. Город в Европе постепенно превращается в корпорацию, отличаясь, однако, от корпораций сельских общин, системной проработанностью своих прав, и активным противопоставлением своей общности феодальной власти, активным отстаиванием своей юридической и экономической автономии.
По иному оценивают город на Востоке. Чаще его рассматривают как часть иерархичной, традиционной общественной системы, административный центр власти, ремесленный и торговый кластер среди моря бесконечной «деревни». Европейский город представляется ростком нового – грядущего капитализма, восточный – воплощением традиции. Европейский город резко отделён от сельской округи, хотя и связан с ней, его коммуна в социальном плане сильно отличается от аграрного объединения. Восточный город позиционируется как элемент, продолжающий социальное пространство аграрного мира, его часть и продолжение наиболее устойчивых черт социальных отношений. Короче говоря, проблема города сложная, непростая и упирается в такой пучок проблем, что даже их поверхностное окидывание взглядом может стоить сущей головной боли.
Когда я обратился к теме социальной истории Индии, то и пройти мимо проблемы индийского города не мог. Мы уже выяснили, что индийское общество представляло из себя фасеточное, децентрализованное общество, скреплённое системой взаимных договорённостей и устойчиво-гибких «кастовых» связей. Многослойное и сложное общество, постоянно самоорганизующееся и самоуправляемое, казалось бы, должно было породить и схожий по свое форме город – социально-экономический и культурный кластер, динамичную узловую точку на сложной многомерной карте социальных сплетений.
Когда я приступал к изучению труда Клары Ашрафян, я уже имел самое общее представление о специфике индийской экономики, точнее – торговых связей. В средние века фактории индийских купцов густой сетью опутывали Южную Азию и Африку, легенды о богатой и спелой Индии были не только легендами. Даже если мы посмотрим на карту закольцованных на Юге торговых путей, мы увидим в их центре клинышек Индостана, который опутывал своими связями весь берег обширного Индийского океана, от южных пределов современного Мозамбика до островов Индонезии, талассократий Шривиджайи и Маджапахита. Была тоненькая ниточка Великого Шёлкового Пути, вдоль которого процветали великие культуры Ближнего и Дальнего Востока, и был гигантский пучок торговых связей в океане, завязанный на индийские порты. Причём, судя по всему, по своим масштабам эта торговля опережала и арабско-персидские сделки, и китайские торговые суда в восточных морях, и, тем более, жмущиеся в северо-западных морях европейские города. Недаром европейские негоцианты размещали свои торговые точки в городах по берегам Индии – на этих гигантских узлах они могли получать баснословные прибыли.
Клара Ашрафян долгие годы пыталась найти истоки капитализма в Индии – ведь не может быть, чтобы такое гигантское развитие не породило положенного по марксистским канонам способа производства? Секрет таился в недрах средневекового города, и необходим был компаративный анализ городов европейских и индийских, чтобы понять специфику тех и других, проследить, что же пошло не так? Где были индийские Франклины, Сименсоны, Рокфеллеры?
Пойдём вместе с исследователем от истоков, благо, пути наши пока совпадают. Раннее Средневековье получило от древности не так много: многие города, неважно, государственные или независимые, синхронно с распадом империи Гуптов пришли в сильный упадок – ушли в прошлое Паталипутра и Айодхья, Таксила и Джаугада. Монета чеканилась, пусть даже и в меньших масштабах, торговля шла, сельское хозяйство развивалось, а древние города приходили в упадок, общественная активность уходила в глубины Индостана, где постоянно шёл неутихаемый процесс брожения связей между кастами-джати, и город неизбежно оказывался на периферии этого процесса – они перестали быть узловыми точками экономики и культуры. Эпоха старых городов, практически отдельных социальных анклавов, мощные концентраты социальных связей, «сами-в-себе миры-экономики», завершились. Возможно, это связано с централизованным подчинением городских корпораций-шрени, которое активно проводили Гупты.
Новые города росли так же, как и европейские – на местах пересечения торговых путей, вокруг оживлённых портов, храмов, на руинах древних, заросших лесами «нагар» и «дург», в активно развивающихся и растущих аграрных центрах, к примеру там, где были межрегиональные рынки. В конце концов, города-крепости создавали и пришедшие с запада султаны со своими ирано-тюрко-афганскими поданными, как центры административного управления.
Мы помним, что Ашрафян ищет истоки капитализма, стало быть, ей нужны первые признаки его ростков – торгово-ремесленные отношения. Город должен быть центром мелкотоварного производства и обмена, и никак иначе, и автору, специалисту по Делийскому султанату, удалось отыскать таковой только в XIII в. Ремесленные организации должны были образовываться, по канону, в процессе «роста производительных сил» и, следовательно, специализации ремесла, его отделения от аграрного сектора и концентрации в городских центрах. Отчасти такая миграция, конечно, происходила – в коловращениях противоречивой политики султанов Дели часто происходили миграции населения, в том числе и мелких ремесленников, которые оказывались и в городах.
Ашрафян вообще много пишет о различии городских и сельских ремесленников. И недаром – ей, написавшей некогда книгу о специфике североиндийского феодализма, было ведомо о развитости внутриобщинного ремесла, едва ли не о его концентрации в аграрном мире. Как известно, устоявшаяся система общественной реципрокации – джаджмани, как её называли в более позднее время – предполагали наличие в коллективе ремесленников, удовлетворяющих потребности его членов в мелком производстве. Именно поэтому автор отделяет городских ремесленников, и часто говорит о рыночной природе их труда… если, конечно, не брать в расчёт государственные цехи-«кархана», которые работали на правителя и его нужды. Впрочем, концентрация ремесла в деревнях, конечно, сильно подводит автора, и она с досадой делает вывод, что такой аспект социального развития сильно подрубил рыночную природу города, поэтому ей и приходится, несмотря на все оговорки, говорить о роли феодального государства в концентрации ремесла в городе, и его отделении от сельской общины. Именно на стыке феодального государства и его непосредственных вассалов и возникают новые объединения, как считала Ашрафян, не связанные с системой джати, и они вполне могли бы стать источниками капитализма. Автор не видит и существенного препятствия в отсутствии коммунального движения, вполне справедливо замечая, что права социальных слоёв города были уже детерминированы либо кастовым происхождением, либо определённым статусом в рамках локальной системы.
Однако капитализма не возникло. Чем это объясняет автор? Прежде всего, консервацией, по её мнению, «первобытнообщинного строя» в сельской общине, и сохранение эксплуатации со стороны её коллективного самовластья, что, конечно, звучит довольно странно в контексте работ её коллег об общине, которые вполне показали, что она является продуктом более позднего развития. Ну и второй причиной, конечно, она видит в европейской экспансии, которая прервала процесс «первоначального накопления капитала» в индийских городах, и подчинению торгового оборота интересах внешних сил.
Отчасти её мысли синхронизировались с идеями Фернана Броделя, который также писал о бурном развитии индийской экономики в предколониальный период. Стоит, правда, отметить, что Бродель пишет более о торговле, а Ашрафян – о производстве, что несколько меняет ракурс. Однако и французский историк, и многие индологи (тот же Алаев) отмечали и ряд иных проблем: в частности, слабом развитии технологической базы, и, стало быть, низкой производительности (кархана не в счёт, там прибыль шла не в развитие производства), и слабости внутреннего рынка. Хотя, тот же Бродель, опираясь на ряд работ, пишет о чрезвычайном развитии оного, особенно в Бенгалии, и без стеснения говорит об «индийском капитализме». Леонид Алаев в этом плане более скептичен, говоря о том, что внутренний рынок, хоть и развивался, но чрезвычайно медленно, за счёт постепенного «объячеивания» региональных общин и их слабой связанности с рынком. Внешний же рынок был связан с купеческими «гильдиями», которые авансировали (именно авансировали, а не инвестировали!) в производство тканей (дадни), и полностью контролировали его оборот, само собой, не стремясь развивать производство.
Что же в итоге? Клара Ашрафян пыталась доказать, что индийский город был, как и в Европе, зародышем капитализма. Так ли это? Европейский город век за веком растил свою мощь, становясь автономным кластером в системе условно-«феодального» общества – индийский город, наоборот, прошёл путь от автономности к зависимости от правящей элиты и государства. Европейский город сконцентрировал в себе производство – в Индии оно оставалось распределено в социальных ячейках сельской общины. В Европе город становится средоточением рынка, оборота, концентрации прибыли – в Индии, опять же, обмен оставался прерогативой «глубинки», региональные рынки продолжали быть прежде всего системой взаимоотношений между социальными кластерами.
Таким образом, европейский город – социальный всплеск, концентрированное воплощение процесса «объячеивания» и автономизации общества, развития систем самоуправления. В Индии город остался эдаким эпифеноменом на ткани социальной реальности, поскольку общество продолжало развиваться уже существующих парадигм самоорганизации, которые продолжали укрепляться с течением веков, на эволюционные ответвления же его давило развивающееся государство, которое с течением веков развивало прежде всего своё искусство изъятия дохода и статусных благ.
В конечном счёте, мы приходим к пониманию, что индийский город стоит рассматривать в контексте общесоциального развития всего Индостана, и на низовом уровне сельских общин, и на уровне управленческого развития государственных систем, которые существовали в доколониальное время.
Бурдье Пьер. Социология социального пространства . Серия:Gallicinium. Пер. с французского Н.А. Шматко СПб.: Алетейя, 2017г. 288с. Твердый переплет, чуть увеличенный формат.
Каждый учёный-гуманитарий вынужден опираться на определенные условности и конструкты, даже если он подрывает, в конечном счёте, их базовые основы. Однако в тот момент, когда он начинает своё плодотворный (иногда) путь, он, для сохранения собственного душевного спокойствия, должен опираться на ряд понятий и идей, которые позже обязан будет отрефлексировать. Особенно это важно для социальной истории в больших масштабах, когда терминологическая и идейная путаница в трудах учёных порой приводит к ряду странных выводов.
И тут Пьер Бурдьё (1930-2001) стоит особняком. Его система подразумевает в качестве базы не конструкт а рефлексию.
Неясно? Стоит пояснить.
Молодой Пьер из крестьянской семьи Бурдьё начинал как философ, в студенческие годы штудируя труды феноменологов и французских левых, обращаясь у трудам столь же юного Маркса-гегельянца, быстро встал на позиции критики современного мирового порядка. Попав в опалу, молодой аспирант был отправлен рядовым в Алжир в разгар войны 1950-х, и получил там незабываемый опыт полевых исследований иной культуры, ударился в этнологию (регион северного Алжира Кабилия на всю жизнь остался его любимым примером) с уклоном в структурализм Леви-Стросса, а позже пришёл в социологию, где для него и началось самое любопытное и интересное.
Сразу скажу, что Бурдьё был весьма активен и в общественной жизни, не запираясь в башню из слоновой кости, совместно с Мишелем Фуко и Жилем Делёзом участвуя в политике. Даже после 1968 года он сохранил свои левые взгляды, критиковал неолиберальные и глобалистские направления в политике и в сфере идей, выступая за социальную справедливость и партийную самоорганизацию неимущих слоёв, много выступая и на политических площадках и в СМИ.
Однако он всё же не был наследником Маркса, к идеям которого относился крайне скептически. Нет, рассуждал Бурдьё, классовая солидарность – понятие слишком общее, не может быть у такого количества людей общего самосознания, не может всё сводится и к противостоянию между ними, как образующему фактору. Всё несколько сложнее…
В этих работах содержится, конечно, не квинтэссенция мысли Бурдьё, таких работ у него нет вовсе, но в них растворена общая, базовая идея «социального поля», которая имеет определённые ограниченные рамки, и может быть истолковано. Стоит сразу сказать, что это понятие для социологии не было чем-то новым или однозначно противопоставленным социологической мысли, его использовали и Эмиль Дюркгейм, и Георг Зиммель, упоминал о нём Питирим Сорокин, из относительных современников его свободно использует Энтони Гидденс.
«Социальное поле» Бурдьё призвано ответить на главное, по его мнению, противоречие общественной жизни: различием между объективной структурой общества и представлений о нём. С одной стороны, общество с самого рождения задаёт человеку готовый базис социо-культурных отношений, с другой – общества вовсе бы не существовало, если бы оно не являлось активной деятельностью конкретных людей, и уж тем более оно не изменялось бы. По мнению нашего автора, ответ на это противоречие заключается не в каких-то строгих концептуальных константах, а в более абстрактном пространстве человеческих взаимоотношений, в сложной структуре, которую он и называл «социальным полем». Попробуем разобраться. «Телом» этого поля является «социальное пространство», то есть пространство взаимоотношений между людьми. Отдельный человек – агент – находятся в цепи пересечений различных взаимосвязей, сразу располагаясь в месте пересечения множества измерений и взаимосвязей. Эти взаимосвязи и образуют совокупность социального поля, которое представляет собой набор практик-топосов, представлений и постоянно, спорадически возникаемых взаимоотношений, которые и образуют общество. Эти взаимоотношения не являются чем-то постулированным, они существуют только в динамике и изменении, в конкретной практике из действий.
Однако если возаимоотношения внутри поля меняются, каким образом ему удаётся сохранять свои границы и устойчивость внутри них? Что является базой объективного состояния вечно меняющихся структур человеческих взаимоотношений?
В качестве базы Бурдьё определяет совокупность установок — предпосылок, практик и представлений, которые человек заимствует в процессе социализации. Положение агента в системе социального пространства зависит от того, какое место он в нём занимает, место же зависит от того, каким он обладает капиталом. В данном случае «капитал» имеет не только экономическое значение, но обозначает и социальный капитал, то есть место в обществе, и капитал культурный, который также существует только в сознании носителей. Каждый из этих капиталов является явлением объективным, и в тоже время – мировоззренческой конструкцией, существующей в головах у агентов.
Отсюда вырастает концепция «габитуса» — совокупности действия, мышления, оценки и ощущения. Габитус является способом воспроизводства и производства социальных практик. Сочетание объективных социальных отношений в общем смысле и субьективных действий агентов усваивается участником, и порождает собственные социальные практики. Габитус – усвоенные установки, своего рода посредник между агентом и социальным пространством, которые помогают ему осваиваться в сложной структуре заданного поля. Наиболее полно габитус воплощается в заданных практиках, которые представляют собой норму социального поведения в обществе, точнее – совокупность желательных для общества поведенческих установок.
Итак, существует социальное поле, в рамках которого действуют его носители-агенты, каждому из которых свойственен определённый ресурс – «капитал», и которые посредством исторически закреплённых практик-«габитусов» осуществляют в рамках социального пространства коммуникацию между собой, производя таким образом вторую реальность, воплощаемой в символической системе. Из этого и состоит социальная реальность. Однако она является не столько заранее заданной системой взаимоотношений, но и предметом постоянной рефлексии и, смею напомнить, существует только в постоянном движении и воспроизводстве. Следовательно, постоянная практика ведёт к изменению заранее заданных установок или к их коррекции. Общество держится на балансе между «объективностью» воспроизводимой реальности, и диспозиции других, предлагающих иной процесс воспроизводства, новую совокупность социальных символов и новые практики.
В силу того, что мы опираемся на представленный выше сборник, базовый пример мы возьмём оттуда, и касается он наиболее важной для Бурдьё проблемы – проблемы власти. Власть, как совокупность капиталов, также имеет ряд особенностей, которые ставят её особняком среди всех социальных полей. Власть, само собой, с Нового времени наиболее полно воплощается в государстве-бюрократии, которое, конечно, представляет из себя особую разновидность социального поля. Его главная особенность в том, что оно своё политическое поле распространило на всех жителей подотчётной ему территории, и не только посредством института «гражданства», но и определением нормативов габитуса участия в политической жизни в заранее предписанных формах, претендуя на абсолютность своего участия во всех аспектах жизни. Суть государства в монополизации универсального, приобретении символического капитала. Взгляд государства, точнее, контролирующей его группы объявляется всеобщим и универсальным интересом, который выше частных и эгоистических интересов всех прочих акторов общества, государство же, как предполагается, бескорыстно, и отвечает интересам всех и каждого.
Однако от этого государство-бюрократия не становится чем-то по настоящему универсальным, а представляет из себя социальное пространство со своими капиталами и габитусами, которые как раз исходят из самых что ни на есть эгоистических интересов. Бюрократия, имеющая в руках целый комплекс символических капиталов, и посредством их получая капитал экономический, быстро становится самоподдерживающейся структурой, в которой объективное исполнение заданных функций, собственно, отходит на второй план, на первый же приходит перераспределение капитала. Прежде всего, конечно, не стоит забывать, что государство-бюрократия состоит из агентов, габитус которых имеет совершенно особую сущность. Государство имеет возможность узурпировать смыслы других социальных пространств, и, имея монополию на насилие, может навязывать их. Агенты, используя символические стратегии, навязывает своё видение социального порядка и своего места в нём. Государство осуществляет свою волю через официальную номинацию, акт символического внушения, который обязателен для исполнения каждым, кто находится под его гражданской юрисдикцией. Бурдьё также считал важным, что государство закрепляет за собой право легитимности знания, то есть контролирует процесс образования и выдачи дипломов, то есть осуществляет попытки контроля за интерпретации социальной реальности.
Агентам, которым делегируют представительство какой-либо организации, становится важно воспроизводить свою практику для поддержания статуса, места в социальном пространстве. Бюрократия наиболее всего ценит людей, которые воплощают сами себя именно в её рамках, то есть не имеют никакого иного пространства, кроме пространства своего места в бюрократии. Поэтому в бюрократии такая масса посредственнстей, поскольку аппарат дорожит теми людьми, которые от него наиболее сильно зависят, теми, кто вне государства ничего не стоит.
Тем самым, государство-бюрократия превращается в замкнутую и самодостаточную систему, которая способна воспроизводить саму себя при использовании капиталов других полей. Однако Бурдьё всё же видит определённую положительную сторону в существовании демократического государства, как поля пересечения различных полей, смыслов. Демократию Бурдьё рассматривает как пространство борьбы за распределение власти над символическим капиталом государственных органов, это противостояние агентов-партий, которые в своих рамках мобилизуют максимальное число участников, объединяя их единым видением социального мира и его будущего. Монополизация же государства ведёт к куда более деструктивным процессам для общества. Аппарату свойственно то, что Бурдьё называет «теодицеей», когда сам аппарат становится предметом поклонения, сосредоточением непрогрешимой истины. Сакрализация аппарата, в свою очередь, ведёт к тому, что находящимся вне его поля акторам вменяется в вину неучастие в его жизни, непризнание его значения. Мало того, партийная монополия постепенно ведёт к «милитаризации» её габитуса, в рамках которой происходит легитимация дисциплины и подчинения. «Мобилизационный», скажем так, режим используется для предотвращения возникновения альтернативных взглядов на социальное пространство и движение, отныне каждый, кто посягает на монопольный взгляд власти, превращается во врага, который замахивается на попрание «идей», «идеалов» и прочих разных «скреп», которые являются зримым воплощением принадлежности к неким «нашим», рамки которых правящая корпорация определяет сама.
Отдельно акцентирую, Бурдьё вполне признавал концепцию государства как пространства борьбы различных социальных сил, служащего рациональным инструментом социального перераспределения, поддерживающего справедливое распределение ресурсов-капиталов в обществе.
Отдельно хотелось бы рассмотреть наиболее важную для меня статью сборника, «De la maison du roi a la raison d’Etat» (1997), где рассматривается проблема развития государства-бюрократии. Сразу скажу, что понятия, которое я употребляю, «государство-бюрократия», не было в работах социолога, но я его употребляю в противовес понятию «государства-династии», которое свойственно, по его мнению, Средневековью. Институт европейской королевской династии вырастает из феодального права сеньориального суверенитета, конечно, однако она достаточно быстро выделилась из сомна феодальных владык Тёмных веков, посредством накопления символического капитала, где нашлось место и блоковским «королям-чудотворцам», и «двум телам короля» Канторовича, создающих вокруг династии ареол избранности, придающей их претензии на самовластие сверхъестественную легитимность. Парадоксальным образом, по мнению автора, шедший процесс рационализации и институанализации государства переплетался с личностными отношениями внутри королевского двора, в котором переплетались пресловутый «государственный интерес» королевской семьи — династии и патронально-клиентские отношения в рамках королевского двора. Рационализация же управления требовала безличных структур, где главную роль играли не патронат и клиентела, а управленческие навыки. Таким инструментом рационального управления в рамках династийного социального поля выглядела бюрократия. Обладателей власти – owners ряд юристов противопоставлял управленцам – managers, «династию» и «корону» они противопоставляли «государству» как управленческой системе, в которой главную роль играла не кровь и не патронат. Грубо говоря, власть могла лавировать между патронатными отношениями в рамках двора и королевскими министрами как управленцами, которые должны были уравновешивать друг друга (можно, конечно, вспомнить Генеральные штаты в начале XVII века, когда заявил о себе кардинал Ришельё, и те хитросплетения интересов сословий, между которыми пытался вырулить королевский дом, получая поддержку то одних, то других, стараясь уравновесить давление страны на двор). Главный принцип – оторванность управленческого аппарата от существующего переплетения социальных связей (о подобном писал и Макс Вебер, к примеру, касаясь итальянских «подеста»). Автор несколько лукавит, или, вернее, упрощает: два способа эти вполне могут пересекаться, ведь принятая во Франции Нового времени практика продажи должностей имеет вполне патронатно-клиентскую природу, не говоря уже о сети привелегий и системе коррупции, которая по этому принципу выстроена сверху и донизу. И там, и там идёт процесс «присвоения» каких-то общественных функций из привелегий, в одном случае – через кровь, в другом – через делегирование.
Резюмируя: династийная власть, «дворец» со своими собственными патрональными интересами уравновешивается рационалистической бюрократией, две системы социальных полей, которые противостоят друг другу, держась на балансе контр-интересов. В более раннее время, как вскользь написал Бурдьё, династийному принципу противостояла церковная организация, вырванная из патрональных отношений дисциплинарным подчинением иерархии, ставящей себя выше светской власти, однако в обществе, где церковь как социально-политический институт утрачивает своё значение, приходит бюрократия. У церкви и бюрократии есть одна общая черта: в отличие от переплетений родственных и клиентских связей в рамках династийного дискурса, в них главная роль отводится «париям», то есть вырванным из своего поля агентам, вся деятельность которых и габитус формируются только в рамках представленной организации. Подчеркнем, вслед за Бурдьё: речь идёт не о том, какая система более эффективна с точки зрения управления, речь идёт о конфликте двух способов воспроизводства социальных практик. Для династийного важна кровь; для бюрократического – компетенция, что ни понимай под этим словом.
В рамках чего происходит эта борьба, за что? Ответ Бурдьё в данном случае прост: за экономический капитал, за доходы. Государство – выгодное предприятие, которое позволяет извлекать ресурсы из других социальных систем, и право участвовать в их перераспределении уже зависит от символического капитала. Процесс бюрократизации привёл к победе аппарата, государство было дефеодализировано. Правило наследования утрачивает легитимность, и утверждается правило «назначений» на должности, подразумевающих особую компетенцию назначаемых агентов, легитимность которым может придать только аппарат. Персонализм сменяется обезличенностью институтов.
Таким образом, государство в современном понимании, как институт бюрократического аппарата, является творением юристов более позднего времени, выведших принцип безличного и якобы бесстрастного органа управления национальными интересами. К чему это привело и насколько это справедливо, я уже писал выше.
Итак, такова в общих чертах концепция, рамки которой Бурдьё весьма нечётко обозначил в статьях этого сборника, и, нужно сказать, что они производят на читателя большое впечатление. Во многом, конечно, это заслуга определённой нечёткости его концепции, её размытости, что позволяет до бесконечности расширять дискурс «социального пространства», и вплетать в него новые понятия и целые мировоззренческие конструкции, что делает идеи социолога весьма удобными для самых разных онтологических систем. И, надо сказать, идеи Бурдьё действительно имеют большое влияние на социальные науки в целом. Впрочем, думается мне, в ней же заключении и некоторая опасность схематизации, ведь концепция «габитуса» предполагает обязательную вовлечённость человека в систему социального воспроизводства, что бы не говорил сам исследователь о неравномерности и вариативности этого процесса. Концепция «габитуса» действительно солидна и интересна, однако не стоит забывать о том, что человек может идти и против его власти, выбирая свой, как говорят немецкие антропологи, «стиль жизни», что придаёт идее «социального поля» большую динамичность.
В целом нужно сказать, что работы Бурдьё невероятно интересны и познавательны, и являются одними из интересных, системообразующих работ, которые действительно привносят что-то концептуально новое в социальные науки, и позволяет искать новые грани. В любом случае, согласны вы с его идеями или нет, знать творчество Пьера Бурдьё нужно каждому человеку, который имеет честь всерьёз заниматься постижением социальных наук.
История Османского государства, общества и цивилизации. Тома 1, 2. Под редакцией Экмеледдина Ихсаноглу. Перевод В.Б.Феоновой под редакцией М.С.Мейера. М. Восточная литература. 2006 г. XXXII+604 с., 126 илл., 8 карт + XXII+590 с., 238 илл., планы, твердый переплет, в суперобложках, увеличенный формат.
Глядя на заглавие сего весьма солидного по объёму двухтомника, поневоле испытываешь робость. Ну как даже в такой объём впихнуть настолько такой большой материал, касающийся и государства, и общества, и культуры? Особенно такой сложной страны, как Турция? В России на родном материале схожей смелостью обладают только Борис Акунин, да недавно почивший Андрей Сахаров, со всеми вытекающими из этой смелости последствиями.
Впрочем, это издание схоже с дежурными страноведческими монографиями, которые выпускала наша АН, вроде рецензируемой мною некогда «Истории Ирана» (1977). Однако тема слегка пошире. Если монографии АН обобщали итоги региональных исследований, сводя воедино выработанные марксистским (или псевдомарксистским) методом, то перед группой Эмеледдина Ихсаноглу, главного редактора двухтомника, встала другая задача. То, что изначально задумывалось лишь как подробный справочник, стало своего рода официальной версией истории Османской Турции, взгляд на империю глазами её наследников. В своём роде «История Османской империи…» являет собой попытку преподнесения позитивного взгляда на эту уже почившею страну, с выделением плюсов и без лишнего затушевывания минусов, причём без упора на противостояние с внешним миром, чем страдает, например, государственная российская историография.
Как правило, отечественные варианты истории Турции рассматривали, во первых, политическую, во вторых – институциональную историю, с редкими вкраплениями экономической и социальной проблематики. Главные редакторы этого издания решили поступить смелее, и в первый том упаковать всё, связанное с социально-политическими вопросами, второй же, не меньший по объёму, отвести культуре и науке, чтобы более ярко показать место Турции в мировой истории. Поэтому первый том содержит краткий очерк политической истории, объёмный раздел, посвящённый экономике, солидные главы о развитии государственных институтов и управлении, праве и военной организации… И удивительно куцый раздел по социальной истории. Второй том встретит нас обширными экскурсами в историю литературы, религиозных и научных учреждений и сообществ, а также познакомит с архитектурой и каллиграфией.
Что же вышло в итоге?
С одной стороны, авторы очень стараются придерживаться изначально заданного нейтрально-позитивного образа Османской империи. Достаточно сдержанно пишут об экспансии в Малой Азии и на Балканах, сдерживают душевные порывы, описывая противостояние с Австрией и Россией, стараются выделить позитивные черты каждого периода, причём отказываясь от традиционного разделения истории по правителям, отдавая предпочтение доминирующим трендам в политике. Это безусловный плюс. Даже правление Абдул-Хамида II (1978-1909), называемый русской историографией «зулюм» (в этом двухтомнике даже не упоминается), старается быть показанным как период попыток дальнейшего реформирования и развития, засилье же европейской деловой верхушки становится в их интерпретации инструментом модернизации гаснущей империи, а не элементом капиталистической экспансии, как писали советские турковеды. Описание внешних конфликтов весьма сдержанно, европейский концерт держав не слишком демонизирован на этих страницах, причём Россия для турецких историков фигурирует исключительно как европейская страна.
Конечно, когда речь заходит о болезненных точках истории, авторская попытка нейтральности отказывает. Безусловно, такой точкой является армянский геноцид, который острой занозой вонзился в сам образ Турции, став огромным пятном на её истории. Здесь эмоции изменяют историкам: саму главу, повествующую об этих событиях, они начинают с красочных описаний террористической деятельности армян, и их преступлений против центральной власти. Сам же факт геноцида, по факту, отрицается ими, и события в Восточной Анатолии рассматриваются как «обычные полицейские меры», которые были раздуты политиками для дискредитации младотурецкого правительства, и до сих пор служит разменной картой в политических играх, а также религиозной борьбе против ислама, угнетающего христиан-армян.
Однако не армяне, как ни странно, стали для авторов монографии главным триггером. Ну вы знаете, есть в национальной исторической памяти народ, чей негативный образ постоянно противопоставляется самому себе. В России таким народом являются поляки, которые, по словам ряда историографов, всю историю гадили нашей великой Родине. Для Турции таким народом являются греки. Именно обласканные, со слов авторов монографии, греки, защищённые правом зийймия и долгое время бывшие основной частью интеллектуальной элиты империи, в один прекрасный день попросту предали своих благодетелей, и вели подрывную деятельность весь XIX век.
Из существенных плюсов стоит выделит большой раздел, посвящённый экономике, в котором действительно содержится масса полезных сведений о её состоянии в разное время. Правда, один из самых важных вопросов – динамика внутреннего рынка – всё же остался на заднем плане, и мы не так много узнаем о товарообмене между различными регионами. Очерк же о социальной истории вышел слишком маленьким и контурным. Если в блоке, посвящённом экономике, мы видим не только структурированное описание институтов, связывающих государство с экономической жизнью регионов и попытки воздействия и контроля, но и диахронное движение этих процессов за полтысячелетия, то социальная история в трактовке авторов выглядит несколько статичной и обрывочной.
Более полными и насыщенными вышли разделы, посвящённые, собственно, институтам управления и военным силам Османской империи – здесь авторы потрудились по полной, показывая развитие государственного аппарата, разделив его историю на два больших периода – до реформ Танзимата и после.
Особенно удивляет отношение авторов к ильмие – учёному сословию, не только религиозного, но и светского толка. Здесь всё расписано очень подробно и обстоятельно, как будто составители пытались показать, что в Турции тоже развивались науки и было место идеям Просвещения. Это так, но и сами авторы признают, что свою негативную роль сыграли и процессы в обществе, в котором всё больший вес приобретали мистические секты, и идеи оторванности от тварного мира, и, во вторых, фрагментарная поддержка государства, которая далеко не всегда одобряла деятельность учёных, особенно с подачи шейх-уль-ислама.
Что до самой культуры, то бишь искусства и религиозных движений – здесь уже авторов охватила гигантомания. Представьте себе, что историю русской литературы излагают перечислением фамилий – «наиболее яркие представители русской литературы – поэты Пушкин и Лермонтов, прозаики Булгарин и Гоголь…». В такой вот примерно манере авторы изволят описывать собственную литературу, большая часть которых попросту неизвестна русскоязычному, а возможно, и европейскому читателю. Если изрядный корпус персидской поэзии давно переведён, а некоторые поэты, как Омар Хайам, имеют широкую популярность, то турецкие писатели так и остались для нас неизвестными, поэтому сухие характеристики почтенных авторов нисколько не меняют и не дополняют нашу картину. Так что, как ни удивительно, порадоваться особо нечему…
Что же в итоге? Любопытный двухтомник, солидная коллективная монография, одна из лучших в своём роде, но несущая ряд серьёзных… проблем, вряд ли недостатков. Однако для понимания самой исторической памяти идейных последователей страты «ильмие» эта монография просто необходима, и в какой то степени она отражает турецкую имперскую идею, которая весьма популярна в наше время.
Прошлое-крупным планом: современные исследования по микроистории : [Сборник] / Европ. ун-т в Санкт-Петербурге, Ин-т истории им. Макса Планка (Геттинген); Под ред. М. Крома и др. — СПб. : Европ. ун-т : Алетейя, 2003. — 267 с.; 21 см. — (Современные направления в исторической науке: серия переводов).; ISBN 5893296168
В истории принято изучать состояние того или иного явления. Чтобы изучать это состояние, нужно понять, каким образом оно возникло, какие изменение претерпело в ходе своего существования, и каким образом завершилось, то есть перешло в другое состояние. Предмет науки – диахроническая линия перемен в обществе.
Можно, конечно, изучать длительные периоды, процессы в движении на протяжении столетий. Так, например, делал Бродель в своих исследованиях банковских систем и рынков Нового времени. Тоже самое творил Филипп Арьес в своих новаторских исследованиях о детстве и смерти. Да и Марк Блок, например, также обозревал феодальное общество с высшей точки птичьего полёта.
Другого метода исследования исторической реальности я уже касался, когда разбирал книги Карло Гинзбурга «Сыр и черви», а также «Мифы-эмблемы-приметы», а также специфических биографий от Натали Земон Дэвис («Возвращение Мартена Герра», «Дамы на обочине»), и, само собой, замечательную «Монтайю» Эжена Эммануэля Леруа Лядюри. Это «микроистория», то есть изучение исторических казусов, мельчайших событий и частных закономерностей, которые неизбежно влияют на общий процесс, микрособытия, из которых состоит само течение глобальных социальных движений. Конечно, этот метод по прежнему является предметом серьёзных споров по поводу его значимости и масштабов применения, и эти споры и не думают заканчиваться.
Именно поэтому российско-германская группа учёных решает создать своего рода антологию микроэкономических исследований, которые позволили бы продемонстрировать, как работают эти методы, подобрав тексты так, чтобы их проблематика цепляла более глобальные историографические темы, так сказать, для наглядности иллюстрации совмещения двух подходов.
Главный вопрос этих дискуссий, наверное, заключается в том, насколько совместимы макро- и микроуровни, как влияют один на другой? Всегда ли низший уровень детерменирован высшим, и можно ли глобальные законы разложить на мелкие? Ответить на эти вопросы можно по разному. Но факт остаётся фактом: порой, когда исследователь смотрит на процессы «большой длительности» в «микроскоп», то видит, что его составные элементы могут полностью перевернуть привычную картину наших представлений о том, как устроено человеческое общество, и как развиваются социальные отношения.
Так, в статье итальянского историка Симоны Черутти «Социальный процесс и жизненный опыт: индивиды, группы и идентичности в Турине XVII в.», при самом широком охвате источников изучаются специфические социальные отношения в цеховой страте города Турина, и отслеживаются формы коммуникации. Если исходить из наглядной и, казалось бы, очевидной концепции, то союзы городских ремесленников на низшем уровне должны возникать на основе профессиональной деятельности, либо кровного родства. Об этом писал, например, Иосиф Кулишер. Однако, собрав солидную базу данных о членах цехов и их социально-коммуникационном поле, исследовательница пришла к выводу, что большая часть их связей не совпадала ни с тем, ни с другим habitus’ом, навязанные социальные функции пасуют перед сложностью реальной жизни. Несмотря на то, что чаще всего границей их коммуникации становились городские стены, внутри них эти связи принимали самые причудливые очертания. Это как раз тот яркий случай, когда профессиональная экономическая деятельность не стала основной социальной детерминантой. Правда, групповая солидарность членов цехов всё же могла возникнуть, при условии внешнего давления со стороны пьемонтской бюрократии или итальянской знати, причиной объединения цеха становилась банальная защита собственных прав, которые всегда рады были преступить власть имущие. При отсутствии же давления эти коммуникации распадаются. Мало того, Черутти фиксирует множество моментов, когда потомственные члены ремесленных или торговых семейств нарочито отстраняются от своего семейного дела, сколь бы престижно ему не было, тем самым несколько разноображивая свой «стиль жизни».
Своего рода тематическим продолжением этой линии служит и другая статья – «Социальные узы между имущими и неимущими» немецкого «новиста» Юргена Шлюмбома, где рассматривается всё многообразие «классовых» взаимоотношений в одном из приходов германского княжества Оснабрюк. В течении XVIII-XIX вв. среди крестьян-арендаторов наблюдается высокая социальная мобильность, случаи наследственной аренды редки. Наоборот, часто батраки меняли хозяев, расширяя сеть своих контактов и связей с землевладельцами своего края, вступая тем самым в широкую социальную сеть. Сами же отношения аренды между землевладельцем работникам скорее напоминали межличностный договор, который сопровождали и неформальные узы ответственности друг за друга, и напоминала систему патроната. Несмотря на это, вопреки господствующей классовой модели, безземельные батраки стремились всячески подчёркивать свою независимость, что и показывает сама сеть их профессиональных связей, особенно если батрак занят каким-то ремеслом, которое вовсе не касается его арендного договора.
Не меньшей сложностью отличались и взаимоотношения немецких крестьян деревни Штайбидерсдорф в Лотарингии, и вечных аутсайдеров – еврейской общины, отношение к которым, казалось бы, должно было быть весьма подозрительным («Переплетения…» Клаудии Ульбрих). Однако в микрообществе этой деревни, вовсе не свободной от конфликтов, они выступали как её органическая часть, вступая во все виды взаимоотношений, включая соседские, бытовые. «Гостевое» право, право крова, совместные празднества, например, ставило евреев в горизонтальную связь с протестантской частью населения деревни, и выравнивала постулируемую асимметрию их взаимоотношений. Однако, несмотря на тесные связи внутри деревни, верхушка еврейства, например, семья Якобов, была тесно связано с лотарингскими еврейскими общинами городов, и включение в эту сеть препятствовало ассимиляции с христианским населением, и всё одно держало еврейство несколько особняком.
Пожалуй, стоит привести ещё один пример социальной мобильности «низов», который продемонстрирован в работе «Добыча пропитания путём переговоров» Томаса Зоколла, который посвящён тому, каким образом лондонская беднота пользовалась государственными пособиями в начале XIX века. Пособия выплачивали приходы, для того, чтобы его получить, требовалось обосновать своё требование, и беднота порой проявляла недюжинную смекалку и здравый смысл в составлении своих, нужно признаться, довольно безграмотных прошений. Мобильность и «пассионарность» бедных лондонцев сделают честь университетским профессорам, и это ещё раз показывает, что в рамках законов, при большом желании, определённые подвижные члены социального находили возможности хотя бы частично реализовать свои потребности.
Что же мы можем сказать в заключении? Сборник исключительно полезен и поучителен, поскольку авторы делают упор на методы и подходы исследования конкретной социальной реальности, стремятся объяснить сам ход своих рассуждений, а не просто голословно клеить свои выводы. Микроистория, конечно, не микроскоп, позволяющий разглядеть истинное устройство «социальных молекул», но это крайне важный инструмент для конкретно-исторического анализа нашей чрезвычайно подвижной реальности, позволяющей понять, насколько гибким в разных условиях может быть человеческое общество.
Восленский М. С. Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза. М.: Советская Россия, 1991г. 624 с. Твердый переплет, Обычный формат.
(Все рассуждения автора эссе-рецензии имеют гипотетический характер, и не претендуют на абсолютную истину).
Чтобы понять современную Россию, мы должны непрестанно изучать прошлое, особенно то, которое цепкими канатами соединяет его с настоящим. Для познания собственной страны необходимо выработать историческую память, выхолащивать навязанную мифологию, отказываться от самообманов, всегда стоящих очень дорого для любого общества. К несчастью, сейчас историческая мифология в нашей стране объявлена нормой, и провозглашена на официальном уровне. Мифология «государственничества», преклонение перед Начальством заменило и патриотизм, и любовь к Родине, она приводит к отказу от самосознания нации как общества, как самодостаточного организма.
Пока не будем уходить глубоко в прошлое, вспоминать эпохи царские и императорские, сегодня речь не о них, а о куда более близкой нам эпохе. Эпоха, которая в разных своих чертах сформировала нашу с вами современность, то, что окружает нас каждый день. Одно из наследий предыдущей, навеки ушедшей эпохи – нечто, носящее название «номенклатура», своего рода социальный вирус, заражающий все общественные организмы, проникающее в каждую пору их кожи, стремящееся осуществить свою власть и контроль над всем, до чего может дотянуться. Это существо не слишком хорошо изучено, как и вся предыдущая эпоха, сама ставшая одним большим мифом, с самыми разными оттенками оценочного спектра. Так что же это такое?
Отчасти ответ на это можно найти в одной любопытной книжке, которая вышла впервые в 1980 году в ФРГ, в «самиздате» её первоначальный вариант гулял с 1970-го. Её автором был некий Михаил Восленский (1920-1997), историк по образованию, специализировавшийся по истории Германии новейшего времени. Работа в АН, плюс номенклатурная служба в различных комиссиях, секретариатах, служил переводчиком на Нюрнбергском процессе. Выездной, он часто катался в ФРГ, что показывает его политическую благонадёжность. Классическая карьера партийного учёного, занимающегося правильными и нужными для на… для партии (которая, как известно, от народа), вещами. Но в 1972 он стал «невозвращенцем», оставшись в ФРГ во время очередной поездки, по всей видимости, стало известно, кто же является автором скандальной машинописи под названием «Номенклатура», за которую явно можно было пойти по 58-й статье…
С автором ясно. Не сказать, чтобы он выделялся чем-то из сонма советских бюрократов. Откуда же взялась «Номенклатура»?
Ответ: из Маркса. Восленский учился как раз в то время, когда, путь даже под скрип завинчивающихся гаек, продолжались дискуссии вокруг марксизма, обсуждение «Азиатского способа производства», теории класса, именно в те времена ещё пытались осмыслить философски понятия «отчуждение», «эксплуатация», «способ производства»…
Помимо классиков марксизма, само собой, Восленский черпнул от западного левого движения. Прежде всего это, конечно, очевидный Милован Джилас, автор известной книги «Новый класс» (1957), откуда творец «Номенклатуры» заимствовал базовые характеристики советской бюрократии, а также Карл Виттфогель с его анализом АСП. Впрочем, слишком далеко в неомарксизм Восленский не углубляется, он обошёл стороной и «Франкфуртскую школу», и психоаналитические игры французских левых. В целом, я бы характеризовал концепцию Восленского как проявление «нового прочтения Маркса» постсталинской эпохи, всё содержание «Номенклатуры» направлено на ревизию классического наследия, вливания новых красок в озвученные выше понятия.
Автор так и остался марксистом, причём до конца жизни. Для него производственные отношения так и остались твёрдо зависимы от способа производства, развитие которого оставалось абсолютно естественным процессом. Согласно Марксу, ни одно общество не может по своей воле преодолеть законы развития общества. Стало быть, любые старания реформаторов беспочвенны, переход от одной формации к другой совершается стихийно. Отсюда вывод: нельзя искусственно подтолкнуть процесс.
Что такое классовое общество? Это общество, основанное на отчуждении собственности непосредственного производителя. Естественная собственность строится на труде производителя, следовательно, отрыв его от средств, с помощью которых он этот труд реализует, означает непосредственное подчинение работника, его эксплуатацию. Тот, кому принадлежат средства производства, и, следовательно, труд производителя, является господствующим классом, непосредственные работники – эксплуатируемыми.
Согласно теории Маркса, по крайней мере, исходя из его весьма смутных сентенций о прекрасном далёке, рано или поздно способы производства разовьются до такой степени, что перестанут нуждаться в отчуждении, и каждый будет пользоваться продуктом, исходя из своего труда, при наличии механизмов взаимообмена в обществе, лишённом структур управления и эксплуатации. В общем, если присмотреться, сплошное либертарианство, правда, упор сделан не на разумный индивидуализм, а изначально заложенный саморегулируемый коллективизм.
С этой точки зрения Восленский подходит к ВОР (Великая Октябрьская). Отзеркалив аргумент о неравномерности капиталистического развития (разработанный, кстати, не Ильичём, а экономистом Рудольфом Гильфердингом, о чём автор «Номенклатуры», впрочем, не говорит), Ленин писал, что скачок в новое общество произойдёт в слабом звене империалистических стран, и это звено – Россия, где «самая развитая промышленность, самое отсталое сельское хозяйство». Спорный вопрос, насколько была капиталистической экономика России, но не суть, Восленский в данном тезисе уверен.
Дело в другом. Автор уверен, что Россия развивалась в рамках далеко ещё не отжившего капиталистического способа производства, который просто породит новое общество, когда возникнет новый способ производства, естественным путём. Что же такое ВОР? Это попытка создать базис через надстройку, попытка создания нового СП искусственным путём, что уже представляет собой аномалию. Ленин, как отмечает Восленский, марксистской теорией пользовался как идеологией, как средством для получения верховной власти, а не как философией, не как теоретической базой (можно подправить этот тезис, вспомнив МКП, впрочем. по мнению некоторых, не являющийся зрелым марксистским произведением). Следовательно, Россия не преодолела классового общества, для которого не созрели условия, просто сменился класс-эксплуататор.
Центральным здесь становится главный вопрос марксизма: собственность на средства производства. Контролирует ли рабочий класс средства производства, спрашивает Восленский? Ответ: нет, поскольку нет распоряжения ни средствами, ни рабочим процессом, ни, что особенно важно, своим собственным трудом. Рабочий, как и положено в классовом обществе, продаёт свой труд работодателю, коим является государство. Он получает зарплату, которую ему назначает государство, и приобретает на них средства для своего воспроизводства, реглмаментированного… также государством. Таким образом, и не пахнет «диктатурой пролетариата», поскольку пролетариат не контролирует свой собственный труд и средства производства.
Можно подумать, что советский социализм – это описанный в первом томе «Das Kapital» глобальная капиталистическая монополия, апофеоз развития «всеобщего закона капиталистического накопления», однако это не он. Восленский замечает, что главная цель капитала – прибыль и оборот, тогда как в нашем случае это не так.
Автор опирается на идею АСП, прописанную у Классика лишь небольшим и нечётким наброском, где средства производства принадлежат «единому началу», которое воплощается… в государстве. Государственная бюрократия становится правящим классом, контролирующим общественное производство. Различие очевидно: «Краткий курс…» признаёт государство только орудием класса эксплуататоров, бюрократия так или иначе управляема теми, кто владеет средствами производства. То есть, метод осуществления власти – «АСП». Любопытный вывод, хотя попытка привязать большевистский переворот к «реакции» феодального способа производства в пику способу капиталистическому представляется всё же сомнительной.
Итак, существует номенклатура – специфический класс из госслужащих, однако главное его отличие от бюрократии в том, что это не прослойка управленцев, а класс-паразит, класс-эксплуататор, в качестве эксплуатируемого выступает деклассированный народ. В чём различие?
Бюрократы являются представителями какого-либо общественного игрока, низовых прослоек, корпораций, партий, и так далее. Номенклатура представляет только саму себя, монополизируя власть в государстве. Восленский проводит мысль, что главную роль здесь играет идеологическая элита, изначально – представителей партии ВКП(б), взявших на себя смелость представлять классовые интересы рабочих и крестьян, в которых они разбирались лучше оных. Человек, будь то разночинец, рабочий, крестьянин, терял свой окрас, и уже никогда не возвращался в лоно родной страты, он навсегда оставался номенклатурщиком, винтиком государственно-идеологической машины. Повторяю, это не выборной представитель от какого-то коллектива, это человек, кем-то назначенный, кем-то контролируемый.
Что в итоге? Система, которая опирается на идеологию строительства коммунизма под собственным мудрым управлением. Которая осуществляет свою власть посредством системы контроля и подчинения социально-экономических процессов в стране. Которая становится потребителем основных благ, посредством отчуждения собственности на средства производства, перераспределяет произведённые богатства в свою пользу.
Ради чего всё это?
Само собой, странное чувство, под названием власть. Власть и желание господствовать, управлять. Прав был старик Бердяев, что советская бюрократия создала невиданную доселе паутину подчинения и порабощения. Власть и перераспределение ресурсов были главной идеей, главным вектором нового класса, то есть, «стремление господствующего класса номенклатуры обеспечить экономическими средствами максимальное укрепление и расширение своей власти». Система контроля и подчинения, причём тотального…
Итак, основные тезисы: 1. Классовый антагонизм советского общества, партаппарат в качестве эксплуататоров и весь прочий народец в качестве эксплуатируемых; 2. Полузамкнутая корпорация номенклатуры как ядро партаппарата; 3. Методы эксплуатации имеют более архаичный характер, по сравнению с капиталистическим способом производства.
Что же можно сказать о книге Восленского в более общем плане? Как ни странно, она часто привлекает внимание именно левых, причём левых неомарксистского толка, в области движения Praxsis и различных других ответвлениях, стремящихся с обновлению социальных теорий Маркса. Автор опирается исключительно на эту теорию, и для левых особенно ценна попытка оторвать марксизм от советского эксперимента, который явно представляет собой воплощение авторитарного и эксплуататорского общества. Некоторые авторы ставят Восленского даже выше Джиласа, поскольку последний не так обстоятельно оперирует марксистскими понятиями и теоремами.
В этом и заключается главная проблема «Номенклатуры» — она написана марксистом, причём марксистом, который не интересуется другими социальными теориями, для которого Маркс, пусть даже и с определёнными поправками, является открывателем истинных исторических процессов. Именно отсюда возникает и симпатия автора к капитализму (отчасти, конечно, она вызвана и его собственным уровнем жизни в Германии, да), из абсолютной уверенности, что этот способ производства ещё не отжил своё, и коммунизм всё равно наступит с развитием производительных сил. Однако это резко сужает спектр анализа.
Вторая существенная проблема заключается в самой характеристике архаических обществ, которые Восленский толкует, исходя из теории АСП. Ясно, что автор совершенно незнаком с востоковедением, в том числе и отечественным, далеко не самым слабым в мире. Характеристика «восточной деспотии» как тоталитарной власти уже не является такой уж очевидной, уровень контроля государства над обществом не стоит преувеличивать. На Востоке и в древние времена существовали относительно свободные рынки, собственность, частное и групповое производство, даже ирригационные системы, в пику Виттфогелю, могли сооружать и корпоративные паевые объединения, не только централизованная власть. Поэтому сравнение советского строя с государствами Востока, которые просто не имели подходящих институтов и ресурсов для тотального контроля явно некорректно.
Третьей проблемой «Номенклатуры» становится журналистский стиль изложения, и ставка на сенсационные факты. Конечно, в 1970-е многие вещи, извлечённые Восленским, были шокирующими, для нас же они являются уже обыденностью, тем паче, что присутствуют определённые фактические ошибки. Впрочем, журналистский стиль и лёгкость изложения полностью окупаются замечательным вставным рассказом «Один день Дениса Ивановича», персонаж которого, быть может, превзойдёт по своей абсурдности даже солженицынского Русанова из «Ракового корпуса».
Кроме того, автор уделяет много места номенклатуре, но мало места, собственно, всем остальным. Как происходит осуществление власти и контроля? Мне кажется, что эффективность власти заключена в разрубании и разрушении горизонтальных связей в обществе, неспособность к объединению и договору. Вне сети горизонтальных связей человек становится частью системы подчинения вертикали, государственной власти. В силу того, что до революции подобные связи всё же существовали, их разрушение явно произошло ходе советского эксперимента, главным результатом которого стало не Победа, не полёт в космос, а эрозия общества и его атомизация, что очень ярко показали 1990-е годы. Этот важнейший фактор Восленский совершенно упускает из внимания.
Так зачем же читать Восленского в наше время, если его книга изрядно устарела?
Потом что он один из немногих, кто правильно ставит вопрос о взаимоотношении государства и общества в современной России. Главным подкупающим фактором становится то, что номенклатура живёт и здравствует и в наше время, причём она весьма неплохо вписывается в характеристики, данные в одноимённой книге… с прибавлением новой мотивационной составляющей – денег, значение которых резко возвысилось в связи с обращением «элиты» к зажиточным странам, что придало новый импульс и новое значение извлечению ресурсов и перераспределению денежных потоков. Номенклатура по прежнему правит Россией, общество по прежнему атомарно и разбито, конца и края этому не видно, любые перевороты, революции в таких условиях совершенно бесполезны.