Начитаешься газет, насмотришься иных телепрограмм, и приходит в голову шальная мысль, что, кроме жестокой политической борьбы, на свете ничего не осталось. Люди не умеют строить разумных взаимоотношений. Страну сотрясают забастовки, льется кровь, голодают дети...
Кто услышит в такое нервное и взрывоопасное время возвышенную речь поэзии? Вот когда лирики действительно оказались в загоне — даже в толстых журналах им не дают развернуться. То, что все-таки публикуется, то же не внушает особых надежд: в подборках — все оттенки горечи, тоски, разочарования, уныния, отчаяния. Что ж, общество в самом деле переживает труднейший момент, и поэзия честно выражает распространенные настроения. Ну а если находится поэт, умеющий взглянуть за скрытый тучами горизонт, — получают ли его стихи отклик у сограждан?
На первый взгляд, новая поэма Соколова не составляет исключения из упомянутого ряда, но такое впечатление — явная ошибка. Итак, строки из «Прелюдии», горькое прозрение и весьма безутешное предсказание, в котором ради его весомости каждое слово отделено от другого знаком тире:
«Оставьте — мысль —
о ядерном — ударе —
Вас — миновал —
кромешный — этот — ад —
Но вот — уже — идет —
на вашем — Шаре —
Совсем — другой — материи —
распад.
Она — была — нетленной —
но...»
Я бросил
Перо. Оно пошло писать само
О том, что я без лодки и без
Вёсел
Плыву туда, где начато
письмо...
И должен я теперь, хотя б
Немногим,
Покуда этот мир еще не пуст,
Заметить им, неглупым и
двуногим,
Что тлен уже из их исходит
уст.
Такое вот гибельное пророчество — разве нет в нем той же горькой безысходности, о которой сказано выше? Но почему же тогда, читая поэму, чувствуешь, что обступивший тебя мрак редеет и рассеивается? А потом вдруг замечаешь, что это и не чернота вовсе, а глубокая небесная синь, к тому же густо усыпанная звёздами. «Ведь свет и тьма для космоса одно. Какая тьма светил глядит в окно!» Афоризм, достойный древнего мудреца Хайяма, непринуждённо вписан в современный колорит произведения и чувствует себя на своём месте.
Соколов — художник сложный, его стиль отнюдь не избегает парадоксальных решений. Но важнее сказать о другом — о всегдашней содержательности выступлений поэта, о внутреннем достоинстве его творческого поведения.
Я думаю, еще ни одна власть на Земле не установила разумных норм для проявления присущего человеку инстинкта собственности. А в нашей стране этот инстинкт последовательно изгонялся и вытравлялся. Ему улюлюкала общественность, над ним издевались поэты и публицисты, на него не однажды обрушивался бич пролетарской законности. Быть может, поэтому естественный человеческий инстинкт (такой же, как самосохранения, например) приобрел у нас болезненно уродливые формы. И едва время расковалось от догм, мы стали свидетелями дикого разгула корыстных, эгоистических страстей. Нравственная чуткость Владимира Соколова помогла ему очень рано почувствовать опасные особенности общественного развития. С первых шагов в поэзии он упорно сопротивлялся наступлению агрессивной бездуховности, хотя и не давал вовлечь себя ни в одну обличительную кампанию. Просто антиподом его лирического героя всегда выступал косный обыватель, занятый исключительно интересами личной выгоды и сиюминутной практической пользы. Социальная маска этого субъекта для поэта не имела значения: недруг мог прийти в любой личине — соседа по даче, чиновника, модного художника. Сегодня при массовом озверении собственничества Соколов особенно к нему нетерпим. Теперь поэт сам, приняв облик космического Пришельца, указывает нам на зловещие признаки социального разложения — «тлена». И этот убийственный укор, к великому прискорбию, справедлив. Но, быть может, начавшийся распад еще. можно остановить?
В прозаическом вступлении к поэме Соколов говорит, что «каждый поэт в душе сюрреалист… Другое дело, как он с ирреальностью поступает». Я думаю, автор прав, ибо внутренняя жизнь человека сложна, противоречива и по сути непредсказуема. Неоспоримое право художника – показать читателю то звено цепочки, какое сочтет нужным. Но так, чтобы, согласно завету Блока «по бледным заревам искусства узнали жизни гибельный пожар».
Кто он, в самом деле, — Пришелец из звёздных миров, о ком читаем бесчисленные фантастические романы и столь же теперь несметные свидетельства очевидцев, смотрим научно-популярные фильмы и телепередачи? Для одних — это миф XX века, выдумка несчастных, жаждущих чуда, для других — непознанная реальность, но, во всяком случае, это реально существующий в народном сознании образ. И вдруг автор придает ему людскую отчетливость, совмещая его с очертаниями собственной поэтической фигуры! Устанавливает свое духовное тождество с посланцем иной цивилизации, говорит от его имени, рассказывая о земной жизни. Такого в русской поэзии еще не бывало. Однако за спиной Пришельца незримо присутствуют все пророки и ангелы отечественной классики, а, быть может, еще и странник Лермонтова, путник или гость Есенина, заложник вечности Пастернака. Голос Пришельца возвышается до самых болевых, трагических нот. Ибо на его глазах происходят развенчание и гибель «века-фаворита», не оправдавшего тысячелетних надежд человечества. А какая в сущности разница для цивилизации — сгореть в ядерном аду или потерять душу, то есть утонуть в крови и рабстве, в насилии и подлости?
Однако смрадный склеп греха, вместилище вражды и ненависти парадоксально дорог Пришельцу, ибо одновременно это и прекрасный мир, где есть шелест дубов и лип, где живут поэты и хлеборобы, где улыбается любимая женщина. Я не знаю ни одного из современных лириков, кто свободнее и органичнее Соколова обращался бы с категорией времени. В теперь уже давней поэме «Сюжет» (1976 г.) внутренняя жизнь современника как бы раздваивалась. Драма любви обрекала его существовать одновременно в настоящем и в прошлом: на одной стороне улицы падал снег, на другой — летел тополиный пух. В «Пришельце» бегущее время расслаивается еще сложнее: лирический герой чувствует себя и в молодости, когда «бросился» в жизнь, и в конце земного пути. Вот только что упивался запахами проселочных дорог, ромашек, сена, любовался женской красотой, близостью любимой. А миг спустя уже видит ее одну, простившуюся с ним навеки: «У подмосковной гнущейся березы ты у меня в глазах стоишь, как слёзы»...
И прежде Соколов предпочитал подробной предметной живописи «полёт понятий». Да, поэзия его не для всех — она избирательна и не претендует на общедоступность. Никогда не погружается в быт, скорее парит над ним, лишь по временам (и только при необходимости) задевает крылами его поверхность. Соколов — поэт прежде всего для тех, кто в бурных водоворотах жизни не утратил ясных представлений о правде и лжи, о добре и зле, о милосердии и жестокости. Кто мучительно размышляет о соотношении этих начал в жизни людей. Тем читателям, для которых нравственные мерки – лишь политическая или художественная условность, его стихи попросту не нужны. Вот и начало своей творческой зрелости автор изображает с предельной обобщённостью. Всё конкретное убрано — оставлена голая суть:
Мне сорок лет. Я вышел
на свободу
Из бытия или небытия.
Из дома, из тюрьмы...
не знаю я...
Какая разница...
Кому в угоду
Я должен точный адрес
Рисовать
Или картинку Выхода и
Входа?
Для тех, кто всё привык
адресовать?
В самом деле, для Поэзии не столь важно, откуда, гораздо существеннее – каким. Но мы не без пользы можем восстановить его земной путь более конкретно. Когда в стране гремели имена лирических публицистов, когда их выступления собирали многотысячную аудиторию стадионов, голос Соколова был едва слышен в общем хоре. Его ценили знатоки, официальная критика изредка замечала. Но этот голос с годами креп и набирал силу неизменно оставаясь верным своей природе. Никогда Соколов не работал на публику, не подстраивался к моде, ни разу не соблазнился звонкими лозунгами дня. Шумный ажиотаж вокруг мнимых и подлинных успехов эстрадной поэзии его волновал мало, не мешая собственной сосредоточенной работе. Но время переломилось. Соколов зазвучал, когда эстрадные трибуны один за другим стали сходить со сцены; а в общественной жизни утвердился диктат мертвого чиновничьего циркуляра. Поэзия Соколова всей своей лирической сутью была прямым вызовом застою, но именно она проявила наибольшую жизнеспособность в условиях режима: не остановила внутреннего роста и движения. И тут-то критика словно спохватись, по-настоящему Соколова заметила. Его провозгласили лидером «тихой лирики», понимаемой как самоцельное искусство для искусства. Обнаружили, что он художник полутонов и нюансов поэт трудноуловимых состояний души, короче, отечественный импрессионист. Стали — не без успеха, впрочем, исследовать его утончённое мастерство. Однако самые правоверные из критиков-прогрессистов по-прежнему пеняли Соколову на социальную недостаточность его лирики.
Словом, чудо в поэзии тоже чего-то стоит (иногда — усилий целой жизни). И моральное право создать образ Пришельца поэту надо было выстрадать, заработать десятилетиями безупречной стойкости, самоотверженным служением искусству.
Зато этот образ оказался на редкость ёмким. В поэме есть горькая ирония над бессмыслицей людской вражды, но язвительность смягчена любовью к нашему «тяжёлому» Шару. Есть смертная усталость от борьбы с силами зла, но она преодолевается решимостью Пришельца до конца исполнить свою земную роль — договорить порученное небом. Два лирических полюса, два центра притяжения знакомы герою: идеальный мир планеты Икс, откуда он родом, и — болевой, грешный, обжитый людьми- с ним тоже трудно расстаться. Как соединить несоединимое? Какой Млечный путь должен вымостить своими строчками автор, чтобы в его душе восторжествовала утраченная гармония неба и земли? Вот заключительный аккорд поэмы:
Как вам сказать, где ожил я
теперь,
Как сообщить без буквы и без
фальши?
Созвездье Лебедя? Оно — как
Тверь
Или Можайск... Мы несравнимо
дальше.
Там нет конца... Но есть Окно и Дверь.
Резко меняя изобразительные масштабы, Соколов достигает нужной плотности письма. Уверенно сближает просторы вечности с именами старинных русских городов. Но названное созвездие оказывается только преддверием к немыслимым далям космоса. И, дав нам почувствовать холод бездны, поэт утверждает там, посреди Вселенной, приметы человеческого жилья. Словом, завершая своё земное пребывание, Пришелец делает то же, что и в течение всей жизни — творит доброе чудо. Поэма, по-моему, столь многозначна и открыта для разных прочтений, что её равно примут в душу представители исстари враждующих станов: граждане мира и патриоты российской провинции, идеалисты и материалисты, пламенные мечтатели и суровые поборники реализма. Иными словами, истинное искусство роднит сердца, объединяет их в благородном порыве к добру, справедливости, совершенству.
Пришелец, однако, улетел на загадочную планету Икс, к счастью, отделясь от автора, который остаётся с нами и в самом расцвете творческих сил. Там, куда удалился звёздный гость, наверно, давно уже построен не осуществлённый на Земле коммунизм. А, быть может, что-то и более прекрасное, ведь история движется, и, как сказал поэт, «Там нет конца».
Солнечным апрельским днем 1961 года на трибуну Мавзолея В. И. Ленина на Красной площади в Москве поднялись Никита Сергеевич Хрущев и Юрий Гагарин, только что возвратившийся из космоса. Товарищ Хрущев сказал:
Ученый-мечтатель! Сколь глубоко и метко определение характера творчества гениального сына русского народа! Да, Константин Эдуардович принадлежит к тем бессмертным творцам, первопроходцам в науке, у которых строжайший научный расчет сочетается с самой пылкой фантазией, а сухая алгебраическая формула соседствует с поэтическим образом.
К. Э. Циолковский так говорил о процессе научного творчества: «Сначала неизбежно идут мысль, фантазия, сказка. За ними шествует научный расчет. И уже в конце концов исполнение венчает мысль». И вот когда будущему научному труду предшествовала фантазия, ученый брал в руки перо писателя.
Не все знают, что Циолковский создал большое количество художественных произведений. Ими зачитывались современники великого ученого, эти произведения поражают и сейчас смелостью мысли, яркостью, настоящей занимательностью. Достаточно сказать, что первый полный сборник его научно-фантастических произведений «Путь к звездам», изданный недавно Академией наук тиражом в 50 тысяч экземпляров, разошелся за несколько месяцев.
В произведениях К. Э. Циолковского, в отличие от книг некоторых современных фантастов, присутствуют самобытные земные герои. И в то же время они полны смелой мыслью, казалось бы, несбыточной мечтой. Не для легкого чтива, не ради времяпрепровождения создавал К. Э. Циолковский свои творения. Он вводит читателя в далекие миры и увлекательно рассказывает о том, что ждет будущих посланцев Земли во Вселенной. Художественные произведения Циолковского — своеобразные предисловия к его будущим научным трудам. Россия сперва узнавала Циолковского-писателя, а потом уже Циолковского-ученого.
Первое художественное произведение Константина Эдуардовича — его научно-фантастическая повесть «На Луне» — появилось в прошлом веке. Оно было напечатано в приложении к журналу «Вокруг света» в 1893 году. Герой-повествователь и его товарищ физик очутились на Луне. Яркими красками рисует писатель ту обстановку, которую встретят земляне на извечном спутнике нашей планеты. Здесь все удивительно. Явления, обычные на Земле, приобретают характер чуда.
Земляне путешествуют по Луне. Это делать легко, ибо сила притяжения там ничтожна, и люди совершают гигантские скачки. Днем они вынуждены укрываться от жары в ущельях, ночью дрожать от холода — так резко меняется там температура. «Мрачная картина! Даже горы обнажены, бесстыдно раздеты, так как мы не видим на них легкой вуали — прозрачной синеватой дымки, которую накидывает на земные горы и отдаленные предметы воздух... Строгие, поразительно отчетливые ландшафты! А тени! О, какие темные!»
Основная идея произведения проста и в то же время величественна: человек может покорить Луну, жить на ней. Повесть выдержала испытание временем. Особый интерес представляет она сейчас, накануне штурма Луны.
В 1895 году в Москве отдельной книгой была издана повесть К. Э. Циолковского «Грезы о Земле и небе». В ней образно представлена бесконечность Вселенной. «Если положить, — пишет Константин Эдуардович, — что Земля горошина (5 миллиметров), то Солнце — великан-арбуз (550 миллиметров), Луна — просяное зернышко (1,5 миллиметра), Юпитер — яблочко побольше (56 миллиметров)...»
Далее перед взором читателя предстает Земля, на которой... исчезла тяжесть! Неподдельным юмором наполнены эти страницы. «В городе суматоха страшная: лошади, экипажи, люди и даже дома, плохо скрепленные со своими фундаментами, вместе со всем содержимым носятся по воздуху, как пылинки и пушинки... Дамы подвязали внизу платья, во-первых, потому, что ноги мало нужны, во-вторых, неудобно... Некоторые носят мужскую одежду... эмансипация своего рода...».
А за этими строками мысль глубочайшей научной важности: человек может жить в состоянии невесомости, что, кстати сказать, доказано нашими космонавтами. Каким же драгоценным даром воображения обладал Циолковский, чтобы предвидеть это еще в прошлом веке!
В 1903 году в передовом русском журнале «Научное обозрение» была напечатана первая часть классического труда К. Э. Циолковского «Исследование мировых пространств реактивными приборами», Циолковский научно обосновал возможность полета человека на беспредельно далекие расстояния с беспредельно высокими скоростями. Но эти же идеи он излагает и в художественном произведении «Вне Земли», над которым начал работать еще в 1896 году. В 1916 году Циолковский получил от редакции распространенного в ту пору журнала «Природа и люди» предложение закончить и напечатать повесть. Он это сделал, но журнал закрылся, когда была опубликована лишь первая часть повести. Только в 1920 году друзьям Циолковского удалось раздобыть бумагу и напечатать повесть полностью.
Высоким гуманизмом, верой в силу человеческого знания пронизано это лучшее художественное произведение Циолковского. Его главные действующие лица — шестеро ученых различных национальностей, объединившие свои усилия для создания космического корабля и полетов в космос. Инициатором выступает русский ученый Иванов. Сперва его идея кажется фантастической. Затем ученые из России и других стран принимаются за ее осуществление. Строится космический корабль. Космонавты сперва совершают полет вокруг Земли. Затем неутомимый Иванов с одним из инженеров посещает Луну... Словом, Циолковский в полный голос говорит о возможности космических полетов, о важности совместной работы ученых многих стран.
Вопросам освоения космоса посвящена и работа «Цели звездоплавания», вышедшая в 1929 году. И здесь строгий научный расчет положен в основу яркого фантастического произведения. С неотрывным интересом перечитываешь и другие художественные произведения великого ученого: «На Весте», «Живые существа в космосе», «Биология карликов и великанов»...
Язык К. Э. Циолковского красочен, меток, сравнения ярки, идеи захватывающи. Как писатель, он складывался под влиянием русской классической литературы. Знавший его научный сотрудник Владимир Семенович Зотов рассказывал, что Циолковский был в восторге от Чехова, увлекался Короленко, благоговел перед Горьким. В молодости, по свидетельству самого Циолковского, он «дрожал от счастья», читая произведения Д. И. Писарева, зачитывался Тургеневым, особенно его романом «Отцы и дети».
Как и все величайшие ученые и писатели России, К. Э. Циолковский испытывал восторг перед богатствами русского языка. Даже в научных трудах речь его образна, поэтически возвышенна, мудра и проста. Вот он разоблачает лженаучную теорию о якобы неминуемой тепловой смерти Вселенной и пишет: «Я уверовал в вечную юность Вселенной... Солнца гаснут и возгораются...». Поэтически звучит его известное обращение по радио к народу в день 1 Мая 1935 года. Там есть такие строки: «Все выше и выше забираются в небо большевики на радость и счастье всего человечества». А с какой гордостью он писал о русском языке:
«Я русский и думаю, что читать меня прежде всего будут русские. Надо, чтобы писания мои были понятны большинству. Я этого желаю. Поэтому я стараюсь избегать иностранных слов: особенно латинских и греческих, столь чуждых русскому уху».
У меня был добрый приятель г. Дёфорж, каноник в Этампе, один из первых изобретателей воздушных шаров, бывших причиною его несчастия, подобно как, и маркиза Бакевиля; они оба прославились своим падением.
Г. Дёфорж, не взирая на титул каноника при церкви Богородицы в Этампе, любил путешествовать не менее многих из своих духовных детей, и едва ли не приходился сродни знаменитому священнику Мелье.
— Жакоб, — сказал он мне однажды зевая: мне ужасно как хочется побывать на луне, на солнце и объездить все небесные селения. Не желаешь ли отправиться вместе со мною?
В этих словах г. Дёфоржа вместе с шуткою выражалась какая-то уверенность, основанная на изучении астрономии и физики: он надеялся изобрести особенный воздушный экипаж в роде крыльев Икара, или машины Симона чародея. Г. Дёфорж был из числа тех людей беспокойного и смелого духа, которые ничего не считают невозможным и с радостью хватаются за все новое: роль любителя нововведений, которую он храбро поддерживал во всю жизнь, не смотря на строгие меры Парламента и духовенства, началась у него в 1758 году изданием в свет сочинения в двух томах, под заглавием: "О святости брачной жизни, и как полезно и необходимо в наше время вступать белому духовенству в брак". — Сочинение сие было сожжено рукою палача, а сочинитель посажен на два года в Бастилию, которая, однако же, его не исправила.
Впрочем, жажда семейной жизни была для него только отдохновением, как охота для принцев и туалет для женщин. Он в одно время предавался занятиям самым отвлеченным и самым легким: знал наизусть сочинения всех лучших французских писателей, сам сочинял книги о житейской философии и был столь же сведущ в математике, сколько изобретателен по части механики: последняя составляла его страсть, его безумие.
Однажды вечером я читал вслух ему и его ключнице сочинения Сирано де Бержерака, этого храбреца, выражавшегося слогом жеманным и поддерживавшего мечем славу пера своего, и попал на одну статью "Забавной истории солнечных королевств и империй". Бержерак повествует, что будучи посажен в одну из башен Тулузского замка, для выхода из неё придумал он особенную машину, которой описание, довольно тёмное, произвело сильное впечатление на г. Дёфоржа. «Она состояла из большого ящика», — говорит Сирано, знавший порядочно системы Декарта: «весьма легкого и плотно затворявшегося, вышиною около шести, а шириною в три или четыре фута. Ящик этот имел отверстие внизу, а на своде его, также с отверстием, поставил я большой шарообразный стеклянный; сосуд, коего горлышко плотно входило в скважину, сделанную в верхней части ящика. — Этот многоугольный сосуд, имевший форму икосаэдра, посредством впуклых и выпуклых граней своих, должен был производить тоже самое действие, как и вогнутое зеркало.»
— Вот умный человек! — воскликнул г. Дефорж, выхватив у меня книгу с таким жаром, что половина обертки, осталась у меня в руке. Удивительный! выспренний! Этот Сирано де Бержерак верно путешествовал по планетам: я понял, я постиг его машину!
В самом деле он пристально рассматривал рисунок, представлявший воздушное восхождение Гасконского путешественника, который не слишком полагался на силу своих зеркал. Гравюрка сия, рисованная в 1649 году, доныне поражает нас странным сходством, замечаемым между воздухоплавательными шарами и машиною Сирано, который, кажется, очень был занят устройством летательного снаряда. Г. Дёфорж перечитывал это счастливое место, в котором открывал он целый новый мир, подобно Христофору Колумбу, предугадывавшему существование Америки по шарообразной форме земли; он прыгал на стуле, хлопал руками, плакал, смеялся: словом сказать, он был без ума. Далее прочел он:
«Я предвидел, что пустое пространство, долженствующее образоваться в икосаэдре от совокупления посредством стекол солнечных лучей, будет втягивать в него воздух из ящика, и что по мере того, как я стану подниматься, ветер, с силою устремляясь через отверстие к своду, натиском своим будет напирать машину и двигать её вверх. Я приделал к краям ящика небольшой парус, приводимый в движение посредством шнурка, конец которого, проходивший через сосуд, держал я в руке, в том предположении, что плавая в воздухе, в состоянии буду забирать столько ветра, сколько мне будет нужно.»
Не замечательно ли сие изобретение, появившееся за 140 лет до Монгольфьеровых шаров? Сирано де Бержерак понял, что вся трудность воздушного путешествия состоит в способе управления: надобно приделать руль к летучему кораблю. Чтобы представить себе торжество г. Дёфоржа, который в мыслях своих долетал уже до седьмого неба, должно привести себе только на память суеверное изумление, овладевшее всею Франциею, когда Монгольфьер полетел под облака на маленькой лодочке. Изобретение воздушных шаров казалось победою человека над природою, и самые рассудительные ученые не сомневались сначала в возможности долететь до миров Фонтенелевых ; одни спешили отправиться в ледяное царство Луны, другие, в пламенеющее жерло Сириуса: воин мечем прокладывал себе вход в воздушный шар, ростовщик дорогою ценою покупал право полетать на нем. Но по истечении года должно было отказаться от великих надежд, порожденных сим изобретением, и ограничиться одними физическими опытами. С тех пор воздушные шары были употребляемы с пользою в нескольких сражениях, и доныне забавляют зевак на публичных гуляньях. Окончилось ли теперь владычество аэростатов?
Как бы то ни было, а Монгольфьер имел предшественника в г. Дёфорже, который сам был подражателем Сирано де Бержерака.
Каноник наш немедля уехал в Этамп, обещав пригласить меня в скором времени на свое путешествие. Он взял с собою Сирано де Бержерака, которого перечитывал и толковал со всем учёным подобострастием, — и приступил наконец к делу. Он устроил машину Сирано, неиспытанную впрочем самим изобретателем, которая вышла до того тяжела, что сильный ураган не сдвинул, бы её с места: г. Дёфорж сел в неё однажды во время сильного зноя и просидел целый день; но икосаэдр не втягивал воздуха и ветер не стремился в отверстие, только парус несколько надувался и готов был улететь; у г. же Дёфоржа едва не растопился мозг от солнечных лучей, которые через стеклянную грань падали в отвесном положении ему на голову.
Эта неудача не смутила его: он только оставил мысль Сирано, а нарисовал сам машину новой формы и нового устройства, обширнее и сложнее первой, и более приближавшуюся к шарам Монгольфьера, и нескромные слухи, распространившиеся о сем новом изобретении, которому придавали они название летучего кабриолета, возбудили, как мне кажется, соревнование физиков, и довели их в последствии до выводов более удовлетворительных.
Г. Дёфорж сообщал мне известия о работе своей, при которой одна только ключница имела, право присутствовать, и из переписки с ним, продолжавшейся около двух лет, я узнавал о всех улучшениях, деланных им в своей машине, которая точно походила на кабриолет, снабженный парусами и крыльями. Затейливый и остроумный механизм, требовавший беспрерывного напряжения всех умственных его способностей, делался для него день ото дня драгоценнее и необходимее, так, что он прилепился к нему всею душою: ни днем, ни ночью не покидал он своей занимательной машины, с которою слился, так сказать, в одно существо. За столом чертил он ножом или ложкой геометрические фигуры на тарелке, во сне продолжал наблюдения над тяжестью воздуха; он небрег уже об исполнении обязанностей своего звания, а занимался исключительно высшею математикой, глодал кости Невтона и Декарта: так одна определенная идея может расстроить мозг самого рассудительного человека. Г. Дёфорж отказался от всего, что не принадлежало к его машине.
Ключница его Филиппина, свежая и краснолицая брюнетка, просветившаяся несколько в его доме и желавшая непременно пудриться, проклинала в душе своей машину, которая удерживала господина вместе с нею дома, потому что тяжкие обязанности ключницы заставляли её сидеть неотлучно в лаборатории, где г. Дёфорж позволял себе только один род отдохновения. У Филиппины был любезный по сердцу, не каноник, а простой пономарь и лихой пьяница Томас, который со своим церковным саном соединял более приятную должность скрипача. Во время танцев, на гулянье в крепости Томас прельстил Филиппину своею дородностью и веселостью, и с тех пор был к ней постоянно нежен. Они назначали свои любовные свидания или в тени ив, растущих на берегу реки, или во ржи, или под сенью Гинетской башни. Эти частые посещения, никогда не пропадавшие даром, были прерваны, и наконец совершенно прекратились к общему их неудовольствию с тех пор, как г. Дёфорж заперся дома с своим воздушным шаром и ключницей. Он нисколько не ревновал её и не имел ни малейшего подозрения, а просто думал о собственном своем удовольствии, и точно умел сделать для себя приятным сообщество Филиппины; она же вздыхала о своем пономаре, утешаясь гулом церковных колоколов и усердно исполняя почтенную должность свою при нашем канонике-механике, который занимался ею не менее, как своим шаром: ибо среди порывов своих к звездным сферам нередко спускался с неба на землю: страсть его к хозяйству росла скорее машины.
Наконец машина сия, составлявшая предмет всех желаний его, была окончена, и он приглашал меня письмом приехать в Этамп к 10-му Октября 1772, быть свидетелем опыта, в удаче коего он нисколько не сомневался. — Казалось, самая погода содействовала его предприятию: ибо дувший тогда сильный северо-западный ветер благоприятствовал воздушному путешествию. — Кабриолет его, достроенный из елового дерева, с колесами, с мельничными крыльями и корабельными парусами, был самой странной фигуры и необыкновенного механизма: его поставили в саду на луг и прикрепили к столбам, чтобы не улетел. Филиппина притворно плакала, представляя, какие опасности угрожают отважному путешественнику; он же, будучи твердо уверен в непогрешительности своих выкладок, подшучивал над боязнью своей ключницы: можно было подумать, что он собирался не далее как в Понтоаз, и миллионы миль в воздушном пространстве устрашали его не более, как две или три почтовые мили: самоуверенность может привести в заблуждение самого основательного человека.
«Скоро ли», спросила его Филиппина, отирая слезы концом передника: «надеетесь вы воротиться оттуда сверху?»
— Это будет зависеть от обстоятельств, — отвечал г. Дёфорж: при хорошем ветре я пущусь на всех парусах прямо к луне, куда приеду завтра утром.
«Уверены ли вы в этом? Ведь луна не так близко отсюда; до неё, я думаю, вдвое, втрое; а может быть и еще дальше, чем до верхушки нашей колокольни: впрочем, я вам верю, вы ученый и знаете, что говорите.»
— Луна, которая кажется тебе, моя любезная ключница, круглою, как сыр, есть планета в тридцать девять раз менее нашей земли, от которой отстоит на шестьдесят полудиаметров земли… Да тебе этого не понять: сама увидишь, как я отправлюсь завтра в полдень и помчусь скорее стрелы, машина моя должна пролетать сорок миль в час, и если не встретится на дороге никаких препятствий и объездов, то в тот же вечер могу причалить к луне, которая ближе всех планет к нашему шару. Потом я намерен побывать на шести прочих планетах прежде, чем пущусь на солнце, что не так легко.
«Так вы пробудете там несколько дней? этого только и добивалась я: вовремя вашего отсутствия я буду смотреть за домом.»
Г. Дёфорж не мог спать ночью перед тем днем, в который назначено произвесть испытание машины. Он начертил карту своего путешествия, назначил станции на различных звездах и отметил вихри , о которых упоминает Декарт, подобно тому, как на морских картах рисуются подводные камни. Он встал вместе с утреннею зарёю и с радостью прислушивался к свисту ветра, вырывавшего деревья в его саду. Филиппина приготовила съестные припасы, хлеб, вино, мясные холодные: она была весела не менее своего господина и не менее его уверена в успехе путешествия. Г. Дёфорж, как человек дальновидный, взял с собою компас, циркуль, очки, оптические, физические и химические инструменты, не забыл также ни перьев, ни чернил, для ведения журнала своего путешествия. Наступил полдень, а я еще не приезжал: меня вывалили из экипажа в Линасе.
Приятель мой ждет меня четверть часа, ждет полчаса, стуча об пол ногою, бегая от окна к двери и от двери к окну, посматривая в тоже время и на часовую стрелку и на барометр, и проклиная мою медленность. Наконец, потеряв всякое терпение, обнял Филиппину, отдал ей в руки запечатанную бумагу, приказав раскрыть её, если он не воротится, и бросился в кабриолет с самоотвержением Христофора Колумба, Америго Веспуччи или Васко де Гама.
«Прощайте, мой любезный господин!» кричала ему ключница, для которой не менее, как для него самого, неприятна была остановка в отъезде: «желаю вам счастливого пути, будьте здоровы и веселы; я жду вас никак не раньше завтрашнего вечера; привезите мне гостинцев с луны, добрый мой господин!»
Г. Дёфорж снарядился в дорогу, протянул веревки, поднял паруса, распустил крылья и захлопнул клапан, через который мог выходить горячий воздух, наполнявший внутренность кабриолета, перерезал последний канат — и закричал от радости, когда машина его зашевелилась, поднялась и полетела по ветру: он быстро поднялся на двести футов, как златокудрый Фаэтон, держа в руках бразды Солнцевой колесницы. С жадностью впивал он в себя свежий, прохладный воздух и, закинув назад голову, смотрел на предлежащий путь: в эту минуту не думал он ни о покинутом им мире, ни о ключнице, которая: рукоплескала ему, умильно прощаясь с ним и смеясь над ним исподтишка.
Простая сия ключница и повариха была уверена, что машина будет мчаться все с тою же быстротою, и не дождавшись, пока она исчезнет из виду, выбежала из саду и полетела за пономарём, с которым расположилась праздновать путешествие: каноника. Не видавшись целый месяц со своим любезным, она привела его прямо в свою комнату, которой окно, обращенное на луг, оставили они открытым; они думали только о том, как бы вознаградить себя за долговременную разлуку и воспользоваться тем временем, которое г. Дефорж пропразднует на луне.
Но бедный г. Дефорж был гораздо ближе, чем они думали; машина поднявшись на некоторую высоту, поражена была сильным ударом ветра, разодравшего паруса и крылья, завертелась и упала прямо на вершину дуба в саду г. Дефоржа. Жалкий воздушный путешественник зацепился за ветви и висел головою вниз, запутавшись в лоскутьях своего кабриолета. Хотя от сего падения, обессиленного несколько противодействием машины, и не получил он никакого ушиба, однако же находился в самом невыгодном положении, будучи не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой, колеблемый ветром и угрожаемый новым, более опасным падением: он звал к себе на помощь.
Филиппина была не тем занята и не слыхала его голоса: один звук трубы или громовый удар в состоянии был тогда привести её в себя; товарищ её пономарь был также крепок на ухо. Г. Дефорж едва не охрип крича, сердясь и ругаясь: ибо с каждым мгновением падение ему более и более угрожало, и он чуть было не свернул себе шеи, обернувшись посмотреть, не бежит ли кто из дому освободить его: тогда увидел он в своей комнате картину, которая заняла бы его во всякое другое время, и не удивлялся более, что его не слыхали. Однако же он снова принялся кричать и браниться; но только надсажал свою грудь: ключница и пономарь не оборачивались лицом в его сторону. Напрасно надеялся он, что любовники наконец его услышат. Он бился, вертелся, наклонялся к окну, к которому посылал мольбы и угрозы, наконец кое-как высвободился из лоскутьев
своей машины и полетел с ветви на ветвь, на землю: он переломил себе крестец, и не смотря на все усилия, не мог приподняться, — вопли его усугубились.
Только что приключилось это несчастье, я подошел с улицы и постучался в дверь. Опрокинутый недавно с каретою, с подбитым глазом, с огромною шишкой на лбу, весь в грязи, я более думал о моих ушибах, чем о путешествии на воздушном шаре, и стучал в дверь, как хозяин дома, или как солдат с билетом на постой. Мне не отворяли, я бесился, ругался, приходил в отчаяние, барабанил в дверь ногою и кулаками, но она отдавала только эхо и привлекала одних соседей; я искал лома, чтоб её выломить. Но к счастию Филиппина отворила дверь; закрасневшись, она смотрела на меня с простодушным смехом.
— В самом деле! Удивительно, как смешно! -— сказал я ей с досадою: вот уже целый час, как я барабаню в дверь; мне право не до смеха! Тому, кого вывалили из экипажа, хочется скорее всего добраться до постели, к камину, и напиться чего-нибудь теплого: чёрт меня побери, если я говорю неправду!
«Как, вас опрокинули, г. Жакоб?» сказала она с жалостью: «клянусь вам, что я не слыхала, как вы стучались: вот уже несколько дней я, как глухая старуха. Хозяин мой очень сожалел, что вы не поспели к той поре, как он поехал...»
— Поехал? Куда поехал? Разве он не будет пробовать сегодня своей машины?
«Проба уже сделана: так как вы долго не ехали, то он и сел в свой кабриолет и разъезжает теперь по небу.»
— Возможно ли ! — воскликнул я и с удивлением и со страхом: кабриолет полетел! Уж не смеешься ли ты?
«Уверяю вас, что он полетел как птица, и воротится не ранее завтраго; ведь г. Дёфорж поехал на луну. »
Я готов был счесть, что девушка эта в припадке лунатизма рассказывает мне свои грезы с таким непоколебимым равнодушием; как вдруг слуха моего коснулись жалобные вопли, выходившие из сада; я и Филиппина узнали этот голос и побежали к тому месту, где г. Дёфорж, лежал без всякого движения. При этой, печальной картине я забыл о собственных моих страданиях, ничтожных в сравнении с теми, коих я был свидетелем; больного перенесли на постель и, оставив под надзором расплакавшейся ключницы, я полетел искать по городу лекаря.
— Филиппина, — сказал каноник, оставшись с нею наедине: в то время, как я был на луне, я видел…
«Что вы видели?» прервала его с трогательным соучастием простодушная повариха-ключница.
— Я видел, что ты любишь пономаря Томаса, — отвечал добрый каноник, ни сколько не досадуя: я видел, что Томас любит тебя больше, чем я в состоянии любить. Запечатанный пакет, который я отдал тебе, дитя мое, при отъезде, содержит в себе завещание, которым я дарю тебе деньги на приданое; жаль, что не могу повеселиться на вашей свадьбе. Скажи Томасу, чтоб он не слишком усердно звонил в колокола при моем погребении, а то, пожалуй, заболеет колотьем.
Привезенный мною медик объявил, что болезнь неизлечима. Г. Дёфорж очень хорошо понимал свое положение : ибо лишь только перевязали ему раны, то продиктовал мне свое завещание: часть своего капитала назначил он тому, кто первый совершит свое путешествие на луну, о коем мечтал Сирано дё Бержерак; он рассматривал недостатки своей машины, причины её падения и средства к предупреждению сего зла в будущем; необыкновенно умно рассуждал о тяжести тел, о притягательной силе, о безвоздушном пространстве, о вихрях: сам Декарт позавидовал бы бреду сего страдальца, — и если будущее разоблачается для людей, близких к смерти, то я с уважением буду повторять всегда сии последние пророческие слова его:
«Настанет день,» воскликнул он в каком-то сверхъестественном восторге: «и день сей недалек, когда существа, населяющие миры сии, висящие в пространстве, вступят, между собою в сношения: ибо воздух также способен к плаванию, как и вода. Тогда судьба человека расширится, тогда вселенная будет его неизмеримым царством, тогда мы сделаемся существами высшего разряда!»
И он испустил дух на моих руках.
Томас отзвонил свою свадьбу спустя два месяца после того, как отзвонил он похороны г. Дефоржа.
Предсказания каноника о воздушных шарах не оправдались на опыте, и, чтоб исполнить буквально его завещание, я роздал деньги, назначенные за путешествие на луну, сумасшедшим, которые содержатся в Бисетре.